Владимир Богомолов - Момент истины (В августе сорок четвертого)
— Это надо было сделать неделю тому назад, — неприязненно сказал Поляков.
Его удручало, что здесь, во фронтовом автомобильном батальоне, где люди не спят ночами, по суткам не вылезают из-за руля, где не только командиры взводов, но и ротные, и сам комбат не чураются возиться с машинами (о чем свидетельствовали руки и обмундирование обоих офицеров), ходит чистенький, благоухающий наблюдатель, и этот невозмутимый сторонний наблюдатель, к сожалению, — коллега, представитель контрразведки. Причем от него ничуть не требовалось копаться в моторах, но и свое непосредственное дело он толком не знал и ничего не сделал.
На земле, метрах в трех от машины, Поляков заметил скомканный листок целлофана, подойдя, поднял и, поворачиваясь, спросил:
— А это что?
Все посмотрели, и старшина сказал:
— Это, значит, из кузова… Я выбросил… Мусор.
— Из этой машины?! — живо воскликнул Поляков.
— Да.
Поляков уже развернул листок, осмотрел, потер о ладонь — кожа засалилась — и, обращаясь в основном к старшему лейтенанту, спросил:
— Что это?
— Целлофан? — рассматривая листок, не совсем уверенно сказал старший лейтенант.
— Да… сто шестьдесят миллиметров на сто девяносто два… Что еще вы можете о нем сказать?
Старший лейтенант молча пожал плечами.
— Обычно салом в такой упаковке — стограммовая порция — немцы снабжают своих агентов-парашютистов, — пояснил Поляков.
Обступив подполковника, все с интересом разглядывали листок целлофана.
— Впрочем, иногда сало в такой упаковке попадает и в части германской армии: воздушным и морским десантникам, — добавил Поляков и, пряча находку в свой вместительный авиационный планшет, спросил старшину: — Вы из этой машины еще что-нибудь выбрасывали?
— Никак нет. Ничего.
— Накатайте протектор и сфотографируйте, — поворачиваясь к старшему лейтенанту, приказал Поляков. — Необходимо не менее шести снимков восемнадцать на двадцать четыре.
— У нас нет фотографа, — спокойно и вроде даже с облегчением доложил старший лейтенант.
— Это меня не интересует, — жестким, неожиданным для его добродушно-интеллигентской внешности тоном отрезал Поляков, — организуйте! Снимки должны быть готовы к восемнадцати часам… Второе: возьмите десяток толковых бойцов и вместе со старшиной немедля отправляйтесь в Заболотье. Осмотрите место, где была обнаружена машина. Подступы и окрестность. Тщательно — каждый кустик, каждую травинку! Поговорите с местными жителями. Может, кто-нибудь видел, как на ней приехали. Может, кто-нибудь разглядел и запомнил этих людей… Вечером доложите мне подробно, что и как… И будьте внимательны!..
39. АЛЕХИН
— Пшепрашем, пани, — сказал я Гролинской и, чтобы скрыть волнение, улыбнулся. — Что это?
— Цо? — Она обернулась и посмотрела в угол возле печки, куда я указывал.
— Вот. — Я нагнулся за скомканным листком целлофана, увидел второй, присыпанный мусором, и поднял оба.
— Это… у официэров. — Она указала в сторону свежеубранной комнатки, где вчера помещались Николаев и Сенцов.
Я уже расправил листки, убедился, что они сальные внутри и соответствуют по размерам. У меня сразу пересохло в горле.
С пани Гролинской приходилось говорить по-другому: предыдущая конспирация исключала разговор по существу дела. Я отпустил капитана и предложил ей пройти в большую комнату, где мы сели у стола.
— Пани, — сказал я, — вы умеете молчать?
— Так. — Она в недоумении глядела то мне в лицо, то на помятый целлофан.
— Я буду с вами откровенен…
— Ежи! — побледнев, воскликнула она.
— Не волнуйтесь, пани, никаких известий о вашем сыне у меня нет. — Чтобы успокоить, я даже взял ее за руку. Я буду с вами откровенен… Вы меня понимаете? Обещаете хранить в тайне наш разговор?
— Так.
— Мы считаем вас и вашу семью польскими патриотами… Ваш муж погиб как герой, защищая Польшу, и сын борется с оккупантами… Поляки и русские ведут войну с общим смертельным врагом…
Мне хотелось говорить с ней по-человечески, доверительно, а получались какие-то штампованные, официальные фразы. От бессонной ночи и усталости, от нехватки времени и, быть может, от непроизвольного стремления поскорее добраться до сути выходило как-то не так.
— Варшава, — сказала она. — Как Варшава?
Что я мог ей сказать?.. Я знал, что в Варшаве восстание, что начало его командование АК, но участвуют в нем сотни тысяч поляков. В городе уже третью неделю шли ожесточеннейшие бои: безоружные, по существу, люди противостояли танкам, авиации и артиллерии немцев — тысячи ежедневно гибли.
В последние дни меня не раз спрашивали о Варшаве, в основном поляки; о восстании мне было известно главным образом из скудных газетных сообщений, и сверх того я ничего сказать не мог.
— В Варшаве восстание… На улицах идут бои.
— Там Ежи… — дрожащим голосом произнесла она; в глазах у нее стояли слезы.
Так я и чувствовал!
— Будем надеяться, что он вернется живой и здоровый…
Я сделал паузу и затем продолжал:
— Мы ведем смертельную борьбу с нашим общим врагом, и очень важно, чтобы вы оказали нам содействие… Вы должны быть со мной откровенны… Этим вы поможете не только нам, но и сыну и всем полякам.
— Не розумем.
От волнения она заговорила по-польски, слезы душили ее. Я принес холодной воды; выпив весь стакан, она вытирала платком глаза и пыталась справиться, взять себя в руки.
Она сидела передо мной сникшая, потускневшая, сразу утратившая всю свою моложавость и кокетливость. Мать, терзаемая тревогой за жизнь и судьбу единственного сына. Полька, мучимая мыслями о гибели соотечественников.
Так случается нередко. Сталкиваешься с чужой жизнью, с чужими страданиями, хочется как-то утешить, подбодрить и — совесть требует — оставить человека в покое. А ты вынужден тут же его потрошить, добывать необходимую тебе информацию. Проклятое занятие — хуже не придумаешь.
Дав ей немного успокоиться, я перешел к делу, объяснил, что меня интересуют эти двое офицеров. Поначалу она испугалась, что в ее доме ночевали какие-то бандиты, и как бы в оправдание опять поспешно достала талон комендатуры, разрешение на постой. Я сказал, что они не бандиты, но заготавливать продукты в этом районе не имеют права, это не положено. И тут она нашла для них определение «шпекулянты», и для нее все вроде стало на свои места. Частная торговля, продажа и перепродажа продуктов на освобожденной территории Литвы и Западной Белоруссии были весьма распространены, и версия о какой-либо коммерции выглядела для нее весьма убедительно.
Она охотно отвечала на все мои вопросы о Николаеве и Сенцове и, безусловно, была со мною откровенна.
Имея разрешение на пять суток, они ночевали у нее четыре раза — одну ночь где-то отсутствовали.
Уходили из дома рано, часов в шесть, возвращались с наступлением сумерек, усталые, запыленные. Как она поняла, ездили по деревням на попутных машинах. Чистили сапоги, умывались и, поужинав, сразу ложились спать.
В разговоры с ней не вступали, обращались только по какой-нибудь надобности, и то в основном старший. Так, в первый вечер он интересовался ценами на овец и свиней, на продукты, керосин и немецкое обмундирование, из которого теперь многие, особенно крестьяне, предварительно перекрасив, шили себе одежду. Как ей стало ясно, за несколько дней до этого они побывали на базаре в Барановичах и сравнивали тамошние цены и здешние.
Были вежливы и приветливы, угощали ее сахаром, вареными яйцами, привезенными якобы из деревни; в первый вечер дали ей полбуханки солдатского, как она выразилась, «казенного», хлеба, а вчера — целый стакан соли.
Все три года оккупации эти районы немцы солью не снабжали, она ценилась буквально на вес золота, да и сейчас продавалась на базаре чайными ложечками и стоила очень дорого.
Соль, щедро подаренная ей Николаевым, — я попросил показать — была немецкая, мелкого помола, с крохотными черными вкраплениями — крупинками перца, так он сам ей объяснил.
За месяц после освобождения города у нее на квартире останавливалось более десяти офицеров, и почти все тоже делились с нею какими-нибудь продуктами, но доброта последних постояльцев (полагаю, только теперь, после моих вопросов) ее почему-то настораживала. Хотя ничего подозрительного в их поведении вроде бы и не было.
Вчера они вернулись раньше обычного, перед грозой. Еще до их прихода появился этот железнодорожник, спросил их, не называя фамилий, сел в кухне и ждал.
Он поляк, но она его не знает, полагает, что приезжий, откуда-нибудь со стороны Литвы: он говорил по-польски с мягким вильнюсским акцентом. Как она полагает, он не рядовой железнодорожник, а какой-нибудь поездной «обер-кондуктор» или другой небольшой начальник. Показался ей молчаливым и замкнутым.