Александр Лысёв - Не отступать! Не сдаваться!
— Да откуда же я могу знать!
— А я могу, — заявил Синченко. — Могу знать. Потому что им нужен был ты. Твой возраст, твои деревенское происхождение и биография, твое время пребывания на передовой. Тебя об этом спрашивали?
— Спрашивали, но я не понимаю ни хрена… — начал Лучинков, но Синченко, проворно выхватив из-за голенища сапога какую-то газету и сунув ее под нос Лучинкову раскрытой на левой странице, почти закричал: — Вот! Сегодняшний номер дивизионки. За пять минут до твоего прихода Баренков всучил. Открываем передовицу… — Синченко отнял газету от глаз Лучинкова, который от неожиданности и недоумения не мог разобрать ни строчки, и процитировал:
«Рядовой семьдесят пятого стрелкового полка Александр Васильевич Лучинков. Простой деревенский парень из бедняцкой семьи, всего лишь около двух недель находящийся на фронте. Мужественно пытался пресечь побег дезертира. К сожалению, продажная сволочь улизнула к врагу, ранив при этом героически бросившегося за ним с целью задержать предателя тов. Лучинкова. Справедливая кара советского правосудия достанет этого изменника, где бы он ни укрылся… Тов. Лучинков от имени Коммунистической партии и советского правительства награжден за проявленную самоотверженность медалью «За отвагу» и в настоящее время находится в полевом госпитале на излечении… С такими сынами нашего социалистического отечества, верными ленинским заветам и сталинским наказам, победа над врагом несомненна. Смерть фашистским оккупантам!» Синченко закончил читать, скомкав в кулаке газету, поглядел на Лучинкова. Тот был совершенно шокирован и лишь, уставившись на сжимавший газету кулак Синченко, бессмысленно моргал глазами.
— Что скажешь, Александр Васильевич? Рад небось, герой, на всю дивизию прогремел… Тут есть и о тех, что рядом с тобой лежали. Только, разумеется, лишь получившие награду попали на газетную полосу. Об остальных забыли, остальные не воевали, только эти воевали…
— Как… Как все это могло получиться? — с дрожью в голосе спросил Лучинков и сам тут же принялся оправдываться. — Я не знал, ей-богу не знал. Я ведь тоже удивился поначалу… — начал он говорить с излишней поспешностью. — Если б я знал, что так выйдет… А потом…
— А потом радости полные штаны, — докончил Синченко.
— Ага, — признался Лучинков, потирая лоб.
— А я тебя не виню. — Синченко зло усмехнулся. Но усмешка эта была адресована, казалось, какому-то третьему лицу, которое здесь не присутствовало.
— Иван, — сказал несколько пришедший в себя Лучинков. — Иван, ты должен мне все объяснить. Я так неожиданно получил эту медаль, потом так же неожиданно попал в газету. Это… это просто непонятно. И эти твои слова… Объясни мне все, прошу тебя.
— Ладно, — произнес Синченко. — Ты, может быть, и не поверишь, но я тебе правду скажу. Этот прием мне известен на собственном опыте. В сорок первом я лежал в госпитале. Нас там собралось почти все отделение. До этого, в последнем бою, мы подбили два немецких танка. Силами всего взвода, запомни, всего взвода!… И вот приходит к нам военный корреспондент. Разузнал про подбитые танки, биографию у каждого выспросил. И что он дальше делает? Берет и приписывает наиболее подходящему по биографии и по всем параметрам оба подбитых танка. Тут же появляется полковник, вручает орден, короткая фотовспышка — и на следующий день мы читаем во фронтовой газете о том, как советские солдаты проявляют массовый героизм и чудеса храбрости на конкретных примерах. А то, что тридцать человек полегли, чтобы эти танки остановить, всем наплевать. Как же, важнее пример, чудеса храбрости, ети иху мать. — Синченко сплюнул сквозь зубы. — Так и с тобой. Им нужен не ты, а образ. Подошел по параметрам — получи медаль и будь доволен. А про тех, кто в бою полег, им дела нет. Подумаешь, у нас, например, высоту какую-то взяли. Вот если бы без потерь, тогда другой разговор. Здесь же не подходит. Надо другое. Пожалуйста: у нас в армии любой солдат герой, куда ни ткни. Таково воспитание в духе социализма!… И самое главное — все истинная правда… Тьфу! — в сердцах ругнулся Синченко. — Пошло и противно. А еще обидно за тех, кто честно воевал и погиб… Но тебя я не виню, ты образ. — Он криво усмехнулся, посерьезнев, добавил: — С любым подходящим так могло выйти…
— Это страшно, — пролепетал еле слышно Лучинков.
— Страшно? — воскликнул Синченко. — Нет, брат, это еще не страшно. Пойдем, я покажу тебе, где страшно…
И, выбравшись из траншеи на нашу сторону, Синченко пошел, приминая сапогами невысокую траву по направлению, огибающему блиндаж. Ни о чем не спрашивая, Лучинков молча последовал вслед за ним…
26
Лейтенант Егорьев стоял на краю неглубокой широкой ямы, со дна которой солдаты похоронной команды еще выкидывали наверх лопатами последние комья земли. В нескольких шагах от Егорьева лежали, накрытые тремя растянутыми плащ-палатками, тела погибших в сегодняшней атаке и умерших от ран. Они лежали беспорядочно, в разных позах положенные один подле другого, поспешно и не полностью прикрытые. Всего тринадцать человек. Тринадцать убитых за один день солдат его взвода. Чуть поодаль от них, и вовсе ничем не прикрытые, лежали тела Полесьева и присланного бывшим ротным сегодняшним утром в распоряжение Егорьева телефониста. Солдат лежал, широко раскинув руки, запрокинув назад голову. Полесьев же, наоборот, будто по стойке «смирно», с единственным лишь отличием в том, что ладони его были плотно прижаты к земле, а между каблуками сапог сохранялось некоторое расстояние. Посиневшее лицо старшего лейтенанта было повернуто влево, и невозможно было поймать взгляд полуприкрытых, смотревших куда-то поверх всего бывшего перед ними глаз, в которых запечатлелось, казалось, какое-то разочарование.
Ходившие на кухню сержант Дрозд и сопровождавшие его с целью доставки на позиции взвода горячего питания двое солдат наткнулись по дороге на разбитые и сожженные обломки грузовика и в нескольких метрах от них труп ротного. Среди оставшейся от машины обугленной груды металлолома ничего, кроме головешек, найти не удалось, и сержант обнаружил чуть поодаль тело Полесьева (единственное подтверждение тому, что в этом грузовике ехали живые люди), приказал нести обратно к траншеям, туда, где лежали остальные убитые. По прибытии Дрозда и несших труп Полесьева солдат Егорьев доложил в штаб батальона о гибели своего ротного командира и, так и не получив вразумительного ответа, что ему в связи с этим делать, стоял и смотрел теперь, как хоронят убитых.
Лейтенант даже не видел, как подошли к нему и встали позади него две фигуры, и лишь по прерывистому дыханию за своей спиной почувствовал, что за ним кто-то стоит. Обернувшись, обнаружил присутствие Синченко и Лучинкова. Те никак не отреагировали на скользнувший по ним взгляд Егорьева и безмолвно смотрели, как начали стаскивать уже в яму и класть рядком убитых.
Вдруг Лучинков, схватив Синченко за локоть, сдавленно вскрикнул:
— Старшина!
Егорьев чуть кивнул солдатам, несшим за руки и за ноги тело Кутейкина:
— Оставьте!
Те повиновались и, положив на землю, взялись за другой труп, потащив его в яму. Лучинков тем временем подошел к лежащему с закрытыми глазами старшине, нагнулся около него.
— Ты спрашивал его, — сказал подошедший и становящийся рядом с Лучинковым Синченко. — Вот он.
Лучинков не отвечал. Вытащив из своего кармана зажигалку, всунул ее в мертвую ладонь Кутейкина и согнул его непослушные окоченевшие пальцы. Затем поднялся на ноги, подошел к краю ямы. Отстегнув от своей гимнастерки медаль, бросил ее на дно братской могилы и, не говоря ни слова, быстро зашагал к траншее под удивленный взгляд Егорьева и под прицелом внимательно смотревших ему вслед сощурившихся глаз Синченко.
Когда Лучинков скрылся из виду в надвигающихся сумерках, Егорьев все так же непонимающе посмотрел на Синченко, и тот, чувствуя, что сейчас последует вопрос со стороны лейтенанта, поспешил упредить его:
— Проститесь лучше с ребятами…
Егорьев тотчас переменился: на лице его изобразилось такое выражение боли и горести, когда нагибался он над телом Кутейкина, что Синченко невольно отвернулся. Наконец лейтенант тихо сказал: «Несите» стоявшим рядом с ним солдатам. Кутейкин был последний, остальные были уже там, в этой страшной яме, именуемой братской могилой, и солдаты с нетерпеливым предчувствием скорого отдыха сволокли тело старшины вниз и с поспешностью стали закидывать яму землей.
В тусклом отблеске скрывшегося за горизонт солнца быстро мелькали лопаты и сыпавшаяся земля, покрывающая накинутые на тела плащ-палатки. И когда она поравняется с краями, ничто уже, кроме невысокого бугорка, не будет напоминать об оборвавшихся здесь чьих-то жизнях. Их, эти жизни, забрала война, но живым она оставила право на прощание с ними, и в таком прощании, под равнодушный, монотонный звук перекидывающих землю лопат, как будто и не люди лежат там вовсе, одна ли война виновата?… Обо всем этом думал сейчас Егорьев, и еще вдруг, не для кого-то и не в чьих-то глазах, а исключительно для себя лично, пришел к выводу, что убитые эти на его совести. Это по его инициативе взята высота, за которую заплачено жизнями, а ему, Егорьеву, эта высота (он чувствовал это) вовсе не нужна. Не нужна не из стратегических планов, просто ему это ни к чему, потому что высота, как и все происходящее здесь, находится в этой войне, — которая обесценивает человеческую жизнь, с чем Егорьев примириться никак не мог. Но что-то в этой войне было накрепко связующего все его существо с прошлым, мирным существованием, оттого и война казалась необходимой и оправданной. То скрытое чувство, которое неясно говорило в нем сейчас, как казалось Егорьеву, было в нем и раньше, но, как и сейчас, было подавляемо, хотя никакой войны тогда не было. Что все это означало тогда и сейчас вокруг него и в нем самом, он не знал, но ему было плохо…