Виталий Сёмин - Ласточка-звездочка
— Здесь мать. Жива-здорова. Иди в подвал, там тебе покажут.
— А Хомик здесь?
— Михаил Чекин? Давно приехал. С ребятами где-то.
Мекс опять заспешил, оплетая калитку цепью, а Сергей бросился опрометью из подворотни. Но вдруг остановился, ему стало стыдно бежать одному. Он подумал, что не ему первому, не ему последнему отпирает Мекс калитку, что, наверно, кроме Мекса, никто этим не занимается, не прислушивается, стучат или не стучат, просят открыть или не просят. Сергей подождал, пока Мекс, колыхаясь, поравнялся с ним, и только тогда позволил себе его обогнать.
По узким, неудобным (никто не рассчитывал, что по ним будут много ходить) ступенькам Сергей скатился в подвал и, как утопающий, вырвавшийся на поверхность, вдохнул серый, пахнущий земляной пылью воздух. Еще минута — и Сергей задохнулся бы там, наверху. Там, наверху, для него уже не оставалось воздуха. В первую минуту Сергей никого не увидел в темноте, а его увидели сразу. К нему обратилось несколько голосов, кто-то взял его за руку и передал другой руке, и Сергей, доверившись этим рукам и голосам, раздавая им свое напряжение, поплыл куда-то в глубь подвала. Он слеп всё больше и больше и переставал чувствовать самого себя, темнота перед ним сгущалась и сгущалась, пока не вспыхнула тусклыми желтыми огнями.
— Осторожнее, — говорили ему.
Кому-то Сергей наступил на ногу, кого-то толкнул, на кого-то, оступившись, упал. Чей-то раздраженный голос его обругал:
— Не видишь, ребенок!
— Простите, — обратился он к плотному, недовольно сопящему сгустку темноты. — Извините.
«Извините, простите», — повторял он, и эти словечки возвращали ему что-то очень важное, ощущение своих рук и ног, что ли. Сергей перестал плыть, он уже ступал, осторожно прощупывая подошвой неровности пола, предчувствуя мгновение, когда слепые желтые огни вспыхнут в его глазах в последний раз и он прозреет. Мать увидела Сергея раньше, чем темнота в его глазах рассеялась. Он услышал ее сорвавшийся голос, ее близорукую неверную поступь и, опасаясь, что она сейчас заплачет и что он этого не выдержит, стесняясь подвальной тишины, заговорил предупреждающе сдержанно:
— Это я, ма. Все в порядке, ма. Я пришел, ма.
3У матери уже был опыт подвальной жизни. После первых беспорядочных минут свидания, которых Сергею так и не удалось избежать, она затащила его под бетонный свод.
— Что это? — показал вверх Сергей.
— Лестничная клетка, — сказала мама. — Здесь безопаснее: над головой четыре бетонных перекрытия, только очень большая бомба их пробьет.
— А если рядом упадет или в десяти метрах?
— Все равно, — сказала мама. — Так спокойнее.
— Давно вы здесь?
— Третьи сутки, и днем и ночью. До этого я еще на работу ходила (мать работала в госпитальной прачечной). — Она смущенно наклонилась к Сергею: — Ты не смейся, Сережик, тут такое делалось, что и я верю, не верю, а тоже вместе с женщинами переписала одну молитву. «От нечаянной смерти» называется. На всякий случай, для тебя. Ее раньше солдаты с собой на фронт брали. Возьми бумажечку — мне спокойнее будет. Это заговор от штыка, от пули, от ядра.
— Ма, пусть лучше у тебя.
— Ну как хочешь, — сразу и даже с облегчением согласилась мама. — Понимаешь, все переписывали, вот и я переписала.
Но Сергей и не думал смеяться. В этом пронизанном страхом и ожиданием сыром подвальном воздухе и в том, лишенном кислорода, наверху, и в каменной дрожи лестничных сводов, и в том, как люди слушали пальбу зениток и замирали, когда наверху зарождался железный свист, было нечто такое, что превышало его способности понимать. Понимать так, чтобы при этом не оставалось еще чего-то потрясающе необъяснимого.
— Мама, а письмо от отца есть?
— Жив отец. Жив. И письмо есть. Кончится бомбежка — я тебе покажу.
Кто-то длинный и худой отделился от темноты, легко согнулся и аккуратно присел на топчан рядом с Сергеем. Деликатно, с привычной сдержанностью покашлял. Так осторожно ступал, так вежливо кашлял во всем доме только один человек — Хомикин «папаня» Тимофей Васильевич. Он прошел величайшую школу вежливой самоограниченности и предупредительности. Он еще юнцом, задолго до революции, начал работать курьером в городском банке и медленно, незаметно, никому не напоминая о себе, поднимался по служебной лестнице. Он никогда не стушевывался, не унижался, но и кашлял так, что ему ни перед кем не нужно было извиняться. В самом его кашле как бы наперед содержалось это извинение, забота о том, чтобы кого-то не потревожить. И во всей его джентльменски сухопарой, облагороженной сединой чистоплотной фигуре содержалась эта вот готовность не стеснить, не потревожить. Это был не современный человек. Может быть, Сергей ине сказал бы так, но он чувствовал: Тимофей Васильевич не современный человек. Не старорежимный, а именно несовременный. Старорежимным был усатый бывший жандармский полковник из первой квартиры. Ребята поздно вечером стучали ему в дверь и на вопрос «кто там!» кричали: «НКВД!» Сергей не знал, нравился ли ему Тимофей Васильевич. Пожалуй, нравился. Тих лишь больно. И очень уж подчинен «мамане».
— По квадратам бомбит, — сказал Тимофей Васильевич, — теперь я в этом полностью убежден.
— Здравствуйте, — сказал Сергей радостно. — А я вас не сразу узнал. А Миша уже выздоровел?
— Да я уж и то жду, когда ты поздороваешься, — сказала мама. — Тимофей Васильевич помог мне в подвал эту кушетку перенести.
— Соседи по квартирам, соседи и по подвалу, — сказала Хомикина «маманя» (Сергей даже вздрогнул: оказывается, «маманя» сидела почти вплотную к нему и, конечно же, слышала все, о чем они с мамой говорили) и тут же отвернулась, словно опасаясь, что Сергей примет ее шутку за предложение начать разговор. «Маманя», всю жизнь не любившая соседей и то, что называется соседскими отношениями, и тут, в подвале, была против соседей. Она сидела, строго выпрямившись, всем своим видом показывая, что и в подвале она ни в ком не нуждается и ни от кого не зависит. Сергей побаивался «маманю». Ему казалось, что железная старуха неодобрительно относится ко всему их семейству и особенно к матери, никудышной хозяйке, которая не умела ни от кого не зависеть. «Маманя» двести раз одалживала маме соль, спички, кастрюли (молча откроет дверь, молча выслушает просьбу, молча выслушает благодарность и закроет дверь), но не было случая, чтобы сама «маманя» что-нибудь попросила у матери. «А! — отмахивалась мама от упреков Сергея. — Я же все ей возвращаю. И потом — придется же и ей когда-нибудь…» Но «мамане» все не приходилось и не приходилось.
— Выздоровел, — сказал Тимофей Васильевич.
— А как это — по квадратам? — спросил Сергей.
Тимофей Васильевич еще ни разу не начинал с ним разговора сам, а вот сейчас начал, и Сергей даже не посчитал это чем-то особенным.
— Да уж с немецкой пунктуальностью, — сказал Тимофей Васильевич. — Начали они от вокзала вот по такому квадрату: набережная, улица Маркса, Осоавиахимовский. Потом поднялись выше, к Степной. Вчера опять спустились к реке, но только бьют от Осоавиахимовского к нам поближе. Скоро и наша очередь. Удивительно пунктуальные люди эти немцы.
Тимофей Васильевич усмехнулся. Он был доволен тем, что разгадал тактический замысел немецких летчиков. Кроме того, его что-то завораживало в их методичности, в их до очевидности планомерной работе.
— Да уж не то что наши крикуны, — сказала «маманя», и на минуту все почувствовали себя крикунами. «Маманя»-то, уж во всяком случае, никогда крикуном не была. «Маманя» умела делать свое дело. Сергей хотел возразить, но и он почувствовал себя виноватым в том, что «наши крикуны» отступают, а пунктуальные немцы лезут и лезут вперед.
— Но если они бьют по квадратам, — сказал он, — можно догадаться и переходить из квадрата, по которому бьют, в квадрат, куда не стреляют.
— Догадаться-то можно, — сказал Тимофей Васильевич, — а вот перейти — не очень. Кроме того, догадка — не больше чем догадка, и у догадавшегося нет никакой уверенности, что он все правильно понял и что его тут же не обведут вокруг пальца.
— Да им плевать, догадаются наши или не догадаются, — раздался чей-то раздраженный голос из темноты. — Я слышал, они даже по радио и телефону на фронте переговариваются без всяких там шифровок. Нате, мол, разгадывайте, сколько хотите, нам плевать на вас — все равно ничего не сумеете сделать. А наши всю жизнь шифруются, прячутся. А чего шифруют, чего прячут?
Сергей встал, у него дергались губы.
— За такие разговоры… — сказал он. — За такие… Сейчас… Расстреливать надо!
Он еще что-то хотел сказать, но мама мешала, тянула его за рукав, он отбивался. Из темноты спокойно сказали:
— Правильно, расстрелять. Чтобы правды уже и не слышать. Этому мы здорово научились.