Павел Кодочигов - На той войне
— И ты успокойся.
— Успокоишься тут, — он убрал руки с ее плеч, подрагивающими пальцами стал свертывать папироску, закурил. — Надо же придумать такое! Да если хочешь знать... Мне до тебя и не нравился никто, я и не смотрел ни на кого, а ты... — Саша закашлялся.
Вот это и надо было услышать Любе. Виновато поглядывая на Сашу, тронула за рукав.
— Извини меня.
— И ты меня прости, но так обидно мне стало. Они отошли к бугру, сели на расстеленную Сашей плащ-палатку.
— Тебя не потеряют?
— Я сказал ординарцу, где буду. В случае чего прибежит.
— Пусть лучше не бегает.
— Я тоже так думаю. Ты мне веришь?
— Сейчас да, — не задумываясь, ответила Люба. — Давай не будем больше об этом...
Под вечер, солнце уже давно катилось в немецкую сторону, Люба несколько раз взглянула на Сашу и решилась:
— Я должна... в общем, в меня влюбился один капитан. Из выздоравливающих. Предлагает дружить с ним.
Лицо Саши стало напряженным и заговорил он, с трудом подбирая слова:
— Я бы, конечно, не хотел, чтобы так получилось, но... Зачем ты сказала мне это? — спросил он с такой болью в голосе, что Люба испугалась.
— Чтобы ты все знал обо мне и верил. Мы должны говорить друг другу правду без всяких утаек. Так ведь?
— Но он тебе нравится?
— Нисколечко. Не думай о нем, Саша. Мне никого, кроме тебя, не надо! — это признание вырвалось непроизвольно, от полноты охватившего Любу счастья и смутило ее. Она торопливо пожала Саше руку, попросила не провожать ее и пошла, не смея ни оглянуться, ни поднять глаза от земли.
В батальон вернулась однако веселой, и это не укрылось от рыжих, все подмечающих глаз Клавы Отрепьевой. С первого появления Саши в медсанбате, когда она заявила, что дает голову на отсечение, «если этот старший лейтенант очень скоро снова не появится», с участием следила она за развитием событий, хотя продолжала и насмешничать.
— Утром мрачнее тучи была, а к вечеру солнышко разгулялось. Почему бы это? — спросила своим четким московским говорком.
Люба рассказала о записке.
— Дай взглянуть. Я найду, кто это сделал, — загорелась Отрепьева.
— Порвала я ее.
— Напрасно. Это же подлость! А подлость надо пресекать в зародыше. На комсомольском собрании можно было такой поступок обсудить.
— Еще что? Ты бы согласилась, если была на моем месте?
— Я? Ни в жизнь! Я бы сама нашла управу.
— То-то и оно. Забудем об этом, Клава.
— Можно и забыть. Мне бы пусть каждый день такие записки подбрасывали. И пусть в них вся правда была, плевала бы я, если на моем горизонте такой парень появился. Не ужинала еще? Иди скорее — через полчаса на дежурство заступать.
6
Над дорогой, над перелесками висела въедливая, смешанная с дымом пыль. Догорали подожженные фашистами деревни, впереди, одна за другой, вспыхивали новые. Несусветная жара стояла на дороге. Пропотевшие много раз гимнастерки покрывались новыми пятнами солевых разводов, липли к спинам.
Пот застилал глаза, скатывался по лицу, разъедал шею, а конца затянувшемуся переходу не было видно. Всегда румяные щеки санитарки медсанроты Маши Семеновой давно покрылись толстым слоем пыли, голова клонилась к земле, будто выглядывала Маша что-то под ногами. А она, в свои двадцать с небольшим лет, просто устала и от марша, и больше всего от войны, которая постучалась в ее дом в августе сорок первого. Вышли тогда фашисты на левый берег Волхова, а деревня Маши — Змейско — стояла на правом. Пришлось перебираться в лес, ночами ходить за продуктами, ночами же убирать перезревший хлеб. Деревню немцы скоро сожгли зажигательными снарядами, лес тоже все время обстреливали и бомбили. Во время одного налета ранили обеих сестренок. Увезли их куда-то военные люди, и только через год пришло известие, что младшенькие в детдоме в Ивановской области. А что за этот год они с матерью и бабушкой пережили, лучше и не вспоминать. Какое-то время с утра до ночи строили и ремонтировали дороги к фронту, потом от него же, снова придвинувшегося вплотную, в холода и по первым сугробам, без корки хлеба, уходили на восток, чтобы не оказаться в оккупации.
Не надо думать об этом, гнала от себя безрадостные мысли Семенова. Лучше о чем-нибудь хорошем, тогда и идти легче будет. Через силу заставила себя в детство заглянуть. До семи лет, пока не умер отец, все ладно было, а потом легли на нее все крестьянские работы. Учиться пришлось недолго, и все-таки школьные годы и школьные забавы остались светлым пятном в памяти.
Пробежала по лицу Семеновой улыбка — будто наяву увидела березовую рощу на бугре за деревней. По вечерам детвора устраивала здесь веселые игрища. Она носилась вместе со всеми, но любила и присесть где-нибудь у дерева и смотреть, как в красных лучах закатного солнца переливаются и сверкают золотые купола новгородской Софии.
Теперь в той светлой березовой роще дивизионное кладбище погибших зимой сорок второго. Вспомнились другие дивизионные кладбища — в Мшаге, где хоронили убитых в мартовском наступлении сорок третьего года, в Трех Отроках, в Малиновке и во многих других деревнях, поселках и городах, коими отмечен путь дивизии при освобождении Новгородчины, Псковщины, а теперь и Калининской области.
Псковщина напомнила о себе таким же тяжелым переходом. Потные, несмотря на крепкий ночной мороз, добрались до большого старого карьера. Ну, думали, простоят несколько дней на одном месте и в полной безопасности. С рассветом радость померкла: у немцев аэростат висит, а вокруг хоть шаром покати — ни лесов, ни оврагов, ни горок, одни кустики кое-где сереют.
Не надо об этом, не надо! И без того на душе кошки скребут, снова запротестовал рассудок, но память вопреки ему стала беспощадно восстанавливать картину тех дней.
Бои начались с ходу, и такого обилия раненых, такого человеческого горя Маше Семеновой видеть еще не приходилось. Не было другого подходящего места, и в карьере сосредоточились медсанроты трех полков дивизии. Все палатки без промедления были забиты самыми тяжелыми. Остальные дожидались эвакуации на земле, в лучшем случае на носилках. Немцы знали расположение карьера, знали, что только в нем можно укрыть раненых, видели, как их подносят. Снаряд угодил в расположение санроты соседнего полка...
Маша споткнулась и упала бы, если бы ее не удержала Тамара.
— Заснула, что ли? Ногу подвернула? — спросила, вглядываясь в искаженное болью лицо Семеновой.
— Оступилась. Пошли давай, а то не догоним.
Они снова заковыляли по вязкой от пыли дороге, и мысли Семеновой опять вернулись к тому злосчастному карьеру.
На третий, кажется, день, перед утром, доставили новую партию раненых. Она начала с кучерявого старшего лейтенанта. Искромсан осколками, но в сознании. Просил пить.
— Вот перевяжу и дам. Сначала надо кровь остановить, — утешала.
Терпел. Когда же вместо воды стала смачивать губы тампоном, протестующе закрутил головой и понес. Всех богов вспомнил, пристрелить хотел, по привычке за пистолетом тянулся.
— Я два дня черный снег глотал, а тебе воды жалко? На передовую вас, тыловых крыс, гнать надо! Засиделись тут!
— Нельзя тебе, милый. Никак нельзя, — уговаривала без толку.
Следующий тихим оказался. Из шока, видно, недавно вышел. Разрезала бинт, намотанный поверх гимнастерки, задрала подол — вся брюшина открыта, а он поднимает голову:
— Большая у меня рана?
Что ему сказать? Сорвалась, закричала:
— Да помогите же кто-нибудь, черт вас всех возьми! Капитан Бадьин тут как тут. И на ухо свистящим шепотом:
— Держи себя в руках, а то как двину, по-другому запоешь, — и тоже матом, не хуже старшего лейтенанта.
Фельдшера Переверзева, однако, на помощь послал. Ей парнишку до слез жалко, рану, чтобы не увидел, от него собой загораживает, а он опять:
— Я буду жить? У меня сестренка Аня в детдоме осталась. Мне ее поднимать надо.
От этих слов перед глазами круги замелькали. Но руки, однако, не дрогнули. Узнала, что парнишку Сашей Смирновым зовут, попросила:
— Ты голову не поднимай, Саша. Не мешай нам. Перевяжем — легче станет.
Вдвоем обработали рану и поспешили к другим, их перебинтовывать, свежие повязки накладывать.
Пока со всеми управились, мартовское солнце припекать начало, хоть шинель сбрасывай. И такая усталость навалилась, что, проверив пульс у старшего лейтенанта и Саши, укутав их получше одеялами, сама присунулась между носилками.
Сон, наверно, недолгим был, а очнулась — старший лейтенант мертв, и парнишка тоже.
Дремавший рядом Переверзев поднял голову, все понял и выдавил, пытаясь улыбнуться:
— Между двумя улеглась, а они «ушли» и до свиданья тебе не сказали.
Взглянула на него — голова снова в коленях. Спит. Не удивилась ни сказанному, ни мгновенному сну фельдшера. В мирной обстановке его шутка показалась бы дикой и неуместной. Но знают ли там, как грубо и жестко смеются медики, когда ни на что другое не остается сил? Нет, не покоробила ее шутка Переверзева. Другое скрутило. Знала, перевязывая еще, знала, что оба не жильцы, но все равно словно горячей петлей перехватило горло, и эта петля стала сжиматься, давить.