Василь Быков - Альпийская баллада
— Руссэ! Рэттэн! Рэттэн! Руссэ! — слабо доносился из седловины голос безумного.
Джулия, увидев на седловине немцев, привстала на колени и вскинула маленькие свои кулачки:
— Фашисте! Бриганти! Своляч! Нэйман зи унс! Ну? [Берите нас! Ну? (нем.)]
На седловине примолкли, затихли, и ветер вскоре донес оттуда приглушенный расстоянием голос:
— Эй, рус унд гурен! Ми вас будет убиваль!..
И вслед второй:
— Ком плен! Бросай холодна гора. Шпацирен горяча крематориум!..
Лицо Джулии снова загорелось яростной злостью.
— Нейм! Нейм! — махала она кулачками. — Ком нейм унс! Нун, габен зи ангст?! [Нате! Нате! Идите возьмите нас! Ну, боитесь? (нем.)]
Немцы выслушали долетевшие до них сквозь ветер слова и один за другим начали выкрикивать непристойности. Джулия, злясь от невозможности ответить им в таком поединке, только кусала губы. Тогда Иван взял ее за плечи и прижал к себе. Девушка послушно припала к его груди и в безысходном отчаянии, как дитя, заплакала.
— Ну не надо! Не надо. Ничего, — неловко успокаивал он, едва подавляя в себе приступ злобного отчаяния.
Джулия вскоре затихла, и он долго держал ее в своих объятиях, горько думая, как здорово все началось и как нелепо кончается. Наверно, он абсолютный неудачник, самый несчастный из всех людей — не смог воспользоваться такой благоприятной возможностью спастись. Голодай, Янушка и другие сделали бы это куда лучше — добрались бы уже до Триеста и били бы фашистов. А он вот завяз тут, в этих проклятых горах, да еще, как волка, дал загнать себя в ловушку. Видно, надо было, как и взялся, рвать ту бомбу — пусть бы бежали другие. А так вот… И еще погубил Джулию, которая поверила в тебя, побежала за тобой, полюбила… Оправдал ты ее надежды, нечего сказать!
Он прижимал к груди ее заплаканное лицо, неясно, сквозь собственную боль ощущая трепет ее рук на своих плечах. Это вместе с отчаянием по-прежнему вызывало в нем невысказанную нежность к ней.
Потом Джулия села рядом, поправила рукой растрепанные ветром волосы:
— Мале, мале волес. Нон большой волес. Никогда!
От горя он только стиснул зубы. Рассудок его никак не мог примириться с неотвратимостью гибели. Но что сделать? Что?
— Иванио, — вдруг оживившись, воскликнула она. — Давай манджаре хляб. Есть хляб!
Она достала из кармана остатки хлеба и с неожиданно вспыхнувшей радостью в заплаканных глазах разломила его пополам:
— На, Иванио.
Он взял большой кусок, но на этот раз не стал делиться, уравнивать порции — теперь это не имело смысла. С наслаждением они проглотили хлеб — последний остаток своего запаса, который берегли до Медвежьего хребта. И тут Иван с новой остротой почувствовал неизбежность конца. Странно, но с этим куском вдруг исчезла последняя надежда, выжить — съев его, они тем самым как бы подытожили все свои жизненные заботы, и теперь осталось только одно — прожить недолгие минуты и умереть. Ивана снова охватила тоска при мысли о напрасной трате стольких усилий и в такое время! Ребята на востоке уже освободили родную землю, вышли за границы Союза, идут сюда, и он уже не встретит их, хотя так рвался навстречу…
Джулия бросала полные отчаяния взгляды на мрачные ущелья, то и дело посматривала на тех, вверху, что не уходили, сидели, караулили их тут.
— Иванио! Где ест бог? Где ест мадонна? Где ест справьядливость? Почему нон кара фашизм? — спрашивала она, в горе ломая тонкие смуглые руки.
— Есть справедливость! — точно очнувшись, крикнул он. — Будет им кара! Будет!
— Где ест кара? Где? Энглиш? Американ? Совет Унион?
— Конечно! Советский Союз. Он свернет хребты этим сволочам.
— Совет Унион?
— Ну конечно.
Джулия с внезапной надеждой в глазах устремилась к нему.
— Он карашо? Люче, люче все?
Иван не понял, спросил:
— Что?
— Россия карашо? Справьядливо? Блягородно! Иванио вчера говори правду, да?
И вдруг будто в новом свете и совершенно другими, чем прежде, глазами увидел он и ее, и себя, и далекую свою Родину — то, чем она была для него всю жизнь и чем могла быть.
— Да, — твердо сказал он. — Россия — чудесная, хорошая, справедливая страна. Лучше ее нет! А что еще будет! После войны! Когда раздавим Гитлера. Вот увидишь… Эх, если бы хоть один день!.. Один только день!..
В неудержимом порыве Иван сорвал с камня жесткую поросль мха. Захлестнутый бурной волной нестерпимо жгучей любви к далекой своей Отчизне, он больше ничего не мог сказать, чувствуя, что готов заплакать, чего никогда с ним не случалось. Джулия, видно, поняла это и ласково прикоснулась к его колену.
— Я знат, — почти сквозь слезы, но со светлой улыбкой произнесла она. — Я знат. Я верит тебе. Я думаль, немножко Иван говорит неправда. Я ошибалься…
Она как-то сразу приободрилась. Было холодно, из ущелья дул пронизывающий ветер, и она запахнула полы тужурки. Только красные, окровавленные ступни ее стыли на камне — прикрыть их было нечем. Вдруг она, будто вспомнив о чем-то, привстав на колени, просто, без всякого перехода, запела:
Расцетали явини и гуши,
Попили туани над экой…
Иван удивился: уж очень неуместней показалась ему песня на краю этой могилы. Но, увидев, как застыли на седловине немцы, тоже стал подпевать.
Видно, песня удивила немцев, они что-то закричали. Иван не слышал этих выкриков, он проникся простенькой этой мелодией, которая внезапно вырвала их из состояния обреченности и унесла в иной, человечный и несказанно светлый мир.
Однако немцы недолго удивлялись их дерзости — вскоре кто-то из них сорвал автомат и выпустил очередь. На этот раз тут и там пули высекли на камнях стремительные дымки, которые сразу подхватил ветер. Иван дернул Джулию за полы тужурки, девушка неохотно пригнулась и спрятала голову за камень. «Стреляйте, сволочи, стреляйте! Пусть слышат! — подумал он, имея в виду лагерь, в котором всегда прислушивались к каждому выстрелу с гор. — Пусть знают: еще живы!»
Несколько минут они лежали за каменным барьером, пережидая, пока над ущельем громом отгрохочут очереди. Пули все же редко попадали сюда: немцы больше пугали, стараясь держать их в страхе и покорности. Потом автоматы умолкли. Далеко раскатилось эхо, и не успело оно заглохнуть, как откуда-то со стороны луга прорвались сквозь ветер новые, знакомые звуки. Вскинув голову, Джулия хотела что-то сказать, но Иван жестом остановил ее — они стали вслушиваться, напряженно глядя друг на друга. Несмотря на то, что рядом была Джулия, Иван зло выругался — за седловиной заливались лаем собаки.
Долго подавляемый гнев вдруг прорвался в Иване, он поднялся на широко расставленные ноги — разъяренный и страшный.
— Звери! — закричал он на немцев. — Звери! Сами боитесь — помощников ведете! Все равно нас не взять вам! Вот! Поняли?
Конечно, они легко могли застрелить его, но не стреляли. Кажется, они старались понять, что прокричал им этот флюгпункт. От нервного возбуждения Иван весь трясся, его знобило — начинался жар. Он оглянулся — вверху немного прояснилось, в разрыве облаков стали видны блестящие от утренних лучей просветы голубизны. Казалось, вот-вот должен был выплыть из туч Медвежий хребет, до которого они не дошли. Очень хотелось увидеть его и солнце, но их все не было, и оттого стало невыносимо горько.
Иван опустился на землю — то, что вот-вот должно было произойти, уже не интересовало его, он знал все наперед. Он даже не оглянулся, когда собаки появились на седловине. Овчарки шли все время по следу и были разъярены погоней. Джулия вдруг бросилась к Ивану, прижалась к нему и закрыла лицо руками:
— Нон собак! Нон собак! Иванио, эршиссен! Скоро!.. Эршиссен!
Гнев и первое потрясение, прорвавшиеся в нем, сразу исчезли, он снова стал спокойным. Убить себя было просто, куда страшнее то же самое сделать с Джулией, но он должен это сделать. Нельзя было позволить эсэсовцам взять их живыми и повесить в лагере — пусть волокут мертвых! Если уж не удалось вырваться на свободу, так надо досадить им хотя бы своей смертью.
В это время немцы пустили собак.
Одна, две, три, четыре, пять пегих, спущенных с поводков овчарок, распластавшись на бегу, устремились по склону; за ними бежали немцы. Поняв, что вот-вот они окажутся тут, Иван вскочил, схватил за руку Джулию, та бросилась ему на шею и захлебнулась в плаче. Он чувствовал, что надо что-то сказать. Самое главное, самое важное осталось у него в сердце, но слова почему-то исчезли, а собаки с визгом неслись уже по лощине. Тогда он оторвал ее от себя, толкнул к обрыву — на самый край пропасти. Девушка не сопротивлялась, лишь слабо всхлипывала, будто задыхаясь, глаза ее стали огромными, но слез в них не было — стыл только страх и подавляемый страхом крик.
На обрыве он кинул взгляд в глубину ущелья — оно по-прежнему было мрачным, сырым и холодным; тумана, однако, там стало меньше, и в пропасти ярко забелели снежные пятна. Одно из них узким длинным языком поднималось вверх, и в сознании его вдруг сверкнула рискованная мысль-надежда. Боясь, что не успеет, он ничего так и не сказал Джулии, а опустил уже поднятый пистолет и толкнул девушку на самый край пропасти: