Михаил Белозёров - Контрольная диверсия
К полуночи же, когда пошёл палить «точку», сам едва не погорел. Чёрт его дёрнул расслабиться и сократить дорогу. Обычно он ходил по прямой, было у него несколько маршрутов внутри кварталов, мимо гаражей, через заборчики, казалось бы непроходимые тупички и подъезды с «чёрными» лестницами, уводящими в подвалы или в лабиринт брошенных загашников, о которых забыли даже их хозяева, мог и в канализационный ход при необходимости сигануть, а здесь, словно сам чёрт направил проскользнуть напрямик, через Пушкинскую, а не через «Венские булочки», как обычно, и нарваться на патруль. Их было трое. Трое дурных и глупых, не нюхающих пороха.
— Слава Україні, - воскликнул тот, который оказался самым настырным.
Должно быть, он был горд тем, что ходит в патруле, а не по линии фронта на востоке, где убивают и калечат пачками, а разрешения не спрашивают.
— Слава… — сдержанно ответил Цветаев, быстро словно тень, обходя его со стороны дороги.
Это была уступка, он её сделал, ожидая, что они тоже уступят. Но они не уступили.
— Земляк, а документи у тебе є? — всё же окликнули его ещё раз.
— Є, - усмехнулся он, не задерживаясь, и продемонстрировал жёлтую повязку со свастикой на левой руке.
В какой-то момент они даже не уследили за ним.
— Ти це… — растерянно окликнул настырный.
— Не нахабній… — сказал один из них с белесыми, как моль, ресницами и поглядел за поддержкой на настырного.
— Свій же! Свій же! — произнёс Цветаев недовольным тоном, полагая, что таким образом всё же отвяжется от них.
Он уже был практически за углом. Впереди лежал лысый скверик, в котором, однако, при удаче можно было затеряться среди лавочек; однако у него, кроме ножа в рукаве, не было другого оружия, а от трёх автоматов даже при самом удачном раскладе не убежишь, даже если ты скользишь быстро, как тень. К тому же настырный клацнул затвором, и пришлось развернуться, благо, Цветаев оказался в тени, а они на свету, и плохо видели его, иначе бы обратили внимание, что он сделал лишнее движение — слишком резко опустил правую руку, а тем более не могли видеть, как в рукаве куртки у него скользнул нож и лёг на сгиб запястья. Ещё целое мгновение они приходили в себя от его манёвренности.
— Документы есть, — Цветаев сделал вид, что хочет достать их из наружного кармана.
Они ещё не чувствовали опасность и стояли фронтально против него, поглядывая задорно, с усмешкой, а не зашли с боком, как положено опытным бойцам.
— Я сам! — сказал настырный и полез в карман к Цветаеву.
Для этого ему пришлось сделать шаг вперёд и чуть наклониться. Видать, ему было приятно пользоваться власть, и он без раздумий взялся за своё дело.
По документам из той самой банки на окне, Цветаев числился десятником пятой сотни. В этом смысле документы были «железными», не придерёшься. Но как краз накануне «пришла» информация о стрельбе между бандерлогами и львонацистами, и истинного расклада Цветаев не знал, поди угадай, кто теперь враг, а кто друг на площади «Нетерпимости». Поэтому рисковать не имело смысла: возьмут, будут крутить, ляпнешь что-то не то, и считай, что, в лучшем случае, — штрафная рота и восточный фронт, а в худшем, и вероятнее всего, — помойная яма в подворотне.
— Та я, хлопці, - попытался разжалобить их Цветаев, — завтра на війну вирушаю. До дівчини поспішаю. Останнє побачення, можна сказати…
— Нічого, почекає твоя дівчина, — ответил настырный, возясь с тугой пуговицей на джинсовой куртке Цветаева. — З сьогоднішнього дня, з двадцяти двох введена комендантська година!
— Я ж не знав! — почти слёзно воскликнул он.
Это их развеселило ещё больше.
— А нам яка справа?! — спросил белесый.
Третий натужно заржал:
— Наша справа маленька! Гроші є?
— Є.
Пахло от настырного казармой и табаком. Может, его насторожила эта самая «невоенная» куртка Цветаева, а может, он подсознательно уловил его цивильный запах, хотя, разумеется, Цветаев не пользовался ни дезодорантами, ни другой косметикой, разумно полагая, что запах пота в его деле не так уж плох.
— Біс! — выругался настырный и взялся за пуговицу двумя заскорузлыми руками.
Цветаев только этого и ждал, разогнул руку, тёплая сталь ножа скользнул в ладонь, и остальные двое ничего не поняли до самой последней секунды. Они даже не поняли, что настырный неожиданно охнул: он даже ещё не упал, даже не успел схватиться за распоротый живот, когда Цветаев вынырнул из-под него, вот в чём сказался его средний рост, и голова у крайнего справа непроизвольно качнулась вбок, кровь ещё только ударила из раны, как третий зачем-то инстинктивно дёрнулся к автомату, но было поздно. Цветаев заставил его повернуться вдоль оси, и, прежде чем рухнуть на колени, он увидел на асфальте чёрные капли собственной крови.
А Цветаев уже рядом не было, он уже нёсся, петляя, по скверу, спиной чувствуя, как кто-то из патруля в горячке пальнёт ему в спину. Спасительным оказался не сам сквер, а машины на обочине. Цветаев проскользнул вдоль них, задевая за что-то лбом и срывая от скорости кожу на руках, нырнул в переход и с облегчением вынырнул на другой его стороны, в виду банка «Форум». Выстрелов он так и не услышал.
В районе Пассажа было тихо. Подвыпившая девушка на шпильках, в одних бретельках и с бёдрами-галифе попросила:
— Дай закурить…
— Держи.
Специально для таких случаев он таскал с собой початую пачку сигарет и зажигалку, чтобы, если что, расположить к себе человека.
— Ой, милый, у тебя лицо в крови… — она коснулась его лица длинным, лаковым ногтём.
— На столб налетел, нос разбил… — пробормотал в смущении он и отвернулся не сколько от её слов, сколько от желания, которое вдруг проснулось в нём. После напряжения ему захотелось женщину. Едва сдержался, чтобы, как зверь, не наброситься на неё.
Она вдохнула полной грудью и с облегчением выдохнула, покачиваясь на шпильках. Шикарно улыбнулась всем лицом, особенно губами в яркой, блестящей помаде. Должно быть, она уловила его состояние.
— А можно, вы меня проводите? — Заглянула в глаза, словно одарила поцелуем.
У него перехватило дыхание. За долгие месяцы он отвык от женщин. Но женщины в его положении — это роскошь, табу, семь грехов адовых. Так гласят принципы Пророка, перешагивать через которые нельзя ни в коем случае. Сколько из-за этого погибло.
— Можно, — сказал он, закрывая глаза и набираясь смелости. Когда он ещё вот так, без сомнений, мог отказать женщине, — но не сейчас… — выдохнул на одной решительности.
Он едва справился с собой. Долгий пост не пошёл на пользу. Женщины имели над ним неоспоримую власть, и эта власть была сильнее долга и любви, чем-то запредельным, от чего нельзя отвертеться. К тому же она была в его вкусе: чёрное с красным, как раз то, что нужно в данный момент, и тело у неё было такое, как он любил — лёгкое, вёрткое, как обточенные корни дерева.
— Какой ты мерзкий, как все мужчины! — с удовольствием пропела она, мстя ему за всех тех, кто её обидел, не оправдал надежд, бросил, растоптал, низвёл до уровня бульварной проститутки.
— Ну зачем же так… — искренне удивился он, впрочем, внятных аргументов у него не было, а было одно животное чувство, которое она, несомненно, угадала.
Все его старые комплексы всплыли в нём волной, и он ужаснулся: он никогда особенно не нравился женщинам, а те, которым нравился он, не нравились ему — стопроцентное несовпадение. На душе, как всегда в таких случаях, сделалось мерзко и пусто. Действительно, подумал он, не объяснишь же ей, кто я такой и что здесь делаю, да и смысла нет, никакого смысла нет, подумал он, захваченный сладострастными картинками и понимая, что он одиночка не только на войне, но и «по жизни».
Но она, ничего не почувствовав, уже скользила мимо, вся обтянутая в красные полоски, в одних бретелька, с гладкой, прохладной кожей и с умопомрачительным шлейфом запахов. Он замер, как пойнтер, впитывая их в себя и поскуливая от зряшных потуг.
Тёмные личности следили за ними из тёмных углов, она была частью этой улицы, и на какое-то мгновение он тоже стал частью улицы, поддался её греху, а потом очнулся: на Крещатике в предчувствие несчастья выли собаки, крысы метались от испуга, а рядом с отелем «Плаза» отчаянно дрались: «Площа наша! Геть!» — кричали смело и непредвзято. «Ще не вмерли в Україні, ні слава, ні воля!» — отвечали им. — Йдіть на фронт, шалави!» Свет от костров падал на консерваторию, на стелу «Нетерпимости», на закопчённые стены «Дома профсоюзов». «Україна, або смерть!» — кричали, распаляясь, и в воздухе летали камни и коктейли Молотова.
Цветаев с облегчением нырнул за угол, потом — подворотню, и потряс головой. Наваждение, охватившее его, прошло, остался только осадок из сожаления и иллюзий. Когда, когда я от них освобожусь? — подумал он о женщинах, когда? То, что казалось ему огромный недостатком, мучило больше всего. И в такие момента он представлял тёмные, почти чёрные глаза жены, с яростью глядящие на него. Глазам этим он готов был подчиняться бесконечно долго. Глаза эти были залогом счастья, о котором он вдруг забыл, а теперь вспомни, и ему стало ещё более мерзко на душе. Что я здесь делаю? — думал он. Что? Разве это моё дело? И не находил ответа. Не было его, как не было понимания цели в жизни. Иллюзии, одни иллюзии, сообразил он. Но двор не был иллюзией. Двор оказался пуст. Казалось отныне, вечность, как мозоль на ноге, поселилась в каменном колодце, не было даже машины со спущенными колёсами, подъезд — нараспашку, консьержки, естественным образом, отсутствовала, тусклый свет фонарей падал в окна, внутри тихо, темно и жарко, как в духовке. Видно, из Киева ещё никого не вынесли и он оставался жить старыми иллюзиями, как старик живёт воспоминаниями о былом, и не может отречься, потому что деменция неустанно крадётся следом, и жить осталось совсем чуть-чуть, но старик не думает об этом, напротив, он пыжится и старается казаться молодым. Другой вопрос, удается ли ему это и обманет ли он время, которое обмануть нельзя?