Вук Драшкович - Ночь генерала
Я подумала и написала «наша жертва», потому что не заслуживаю и не желаю для себя ни крупицы оправдания. Пет такого признания или покаяния, которое в состоянии защитить от самого себя. Я должна признаться самой себе и в той ужасной мысли, которая сейчас пришла мне в голову. Ведь я знала, все мы знали, что наша идея ведет не в рай, а в настоящий ад, со всеми его муками. О преступлениях, творимых в России, писали еще до войны, о них говорили умные люди, но мы не верили, мы не хотели верить. На нелегальных встречах СКМЮ мы единогласно одобряли ликвидацию Москвой лидеров нашей партии, без капли сомнения соглашаясь с тем, что речь идет о троцкистах, о пятой колонне, о предателях. Но где нет сомнения, нет и разума. Все мы просто идиоты. И этим признанием перед собой я перечеркиваю свои же слова о том, что наши мечты были невинны. Наши мечты были кровавыми. Они были безумными. У меня на глазах, причем именно тогда, когда я была с партизанами, расстреливали и убивали ударом молотка по темени и крестьян, и священников, и учащихся, и торговцев… Огромное число братских могил переполнено результатами наших благородных идеалов и невинных мечтаний. Какая невинность, какая вера?! Во что?! Неужели в то, что я сама, врач по профессии, верила в бессмертие Сталина, в то, что он никогда не умрет, буквально в биологическом смысле?
Меня бьет дрожь. Я больше не могу. Я и сама не знаю, что мне потом делать с этой исповедью. Где ее закопать, кто и когда ее откопает? Передать тайно жене моей жертвы? Не имею права. Если это обнаружится, ее убьют. В какое-нибудь посольство? Ни за что. И американцы, и англичане, и французы – все они бегут от истины, потому что на самом деле они бегут от своего предательства и позора. Какому-нибудь монаху? Или же утром отдать это письмо Крцуну? Я не боюсь. Мне все теперь безразлично. Вот и я повторяю слова генерала. Батькины слова. Мне действительно все безразлично. Нет, все-таки я спрячу это мое последнее слово на суде себе самой перед самой собой как прокурором и как судьей. Защитника у меня нет, да он мне и не нужен. Я только хочу оставить какой-то след. И я верю в то, что придет такой день, когда будет обнаружен и он, и другие следы, много следов, ясных и чистых, как отпечатки наших окровавленных ног на снегу нашего и моего зла. Меня тогда уже не будет в живых, меня уже совсем скоро не будет. Как я завидую тебе, генерал! Завтрашним утром ты уходишь. С завтрашнего утра ты на свободе!
Со мной все кончено. Крцун, конечно, раскроет, что его жертва обрела волю и разум благодаря моей измене, моему предательству! Я могу думать что угодно и находить тысячи человеческих причин и оправданий, но то, что я сделала, это, конечно же, предательство. Другого названия этому нет. Измена, акт саботажа в тылу. Так он и скажет. Поступок труса. Настоящий коммунист, такой, каким я была, или думала, что была раньше, так не делает. Настоящий коммунист должен открыто и честно заявить: «Я отказываюсь исполнять то, что не соответствует моим коммунистическим убеждениям!» Ха-ха-ха! Вот, мне даже смешно стало. Плачу, дрожу и смеюсь одновременно. Похоже, я просто сошла с ума.
Коммунистические убеждения, Стевка, не предусматривают личных убеждений. Этим все сказано. Это начало, и это конец. Твоя Танюша, товарищ Крцун, не выдержала двойную роль: и человека, и коммуниста. В таком столкновении кто-то должен убить, а кто-то должен быть убитым. Стевка убила Таню, человек – коммуниста. Могло быть или так, или наоборот. Моя измена и мой саботаж – это следствие бунта во мне человека. Этот мой шаг, Крцун, вовсе не означает, что я перебежала к четникам, я просто бежала от себя самой. И я вынесла себе приговор.
Ты ведь меня убьешь. Возможно, это и справедливо. А ты останешься, товарищ Крцун. Ты будешь жить и принимать похвалы и награды.
Хотелось бы знать, что ты станешь делать, когда следствие установит, что я преступница? Наверное, поспешишь лично пустить мне пулю в лоб. Не спеши, погоди. Ты меня не найдешь. Я найду себе веревку на шею или уже сегодня вечером мое тело поглотят волны Савы или Дуная. Не ищи меня. Мое письмо ты найдешь в прихожей, на подзеркальнике. Письмо и эту исповедь. Еще я оставлю тебе лист использованной копирки, чтобы ты знал, что существует копия этой исповеди, которую ты никогда не найдешь. Живи, зная, что есть свидетель твоего и моего преступления. И этот свидетель однажды заговорит. Заговорит, заговорит, клянусь тебе именем Господа!
Да, я клянусь тебе именно именем Бога. На мгновение я отложила ручку и перекрестилась. Видишь, и здесь я совершила предательство. И сама удивились, как легко моя рука совершила крестное знамение, как легко приняло его мое сердце. Да, Крцун.
В моей душе нет ни чувства ненависти, ни жажды мести. По-своему я даже любила тебя. Любила твои глаза, всегда блестевшие, как бы от слез. Твои жидкие волосы. И твои шаги тигра. Ты всегда готов к прыжку. Любила и твои ругательства, твою горячность и необузданность. Конечно же, во мне нет к тебе ненависти. Совсем. Я свожу счеты только с собой. Только с самой собой. А тебя вспоминаю потому, что никогда не увидела бы себя со стороны, если бы ты не подвел меня к зеркалу. Или это случилось бы гораздо позже. Конечно, твоя вина, что я увидела и хорошо рассмотрела свое отвратительное лицо. То есть не вина, а заслуга. Втянув меня во все это, ты исцелил и спас меня.
Знаю, что ты не понимаешь всего этого, но надеюсь, что придет такой день, когда и ты поймешь. В тебе тоже есть добро, есть человек. Ведь ты не то, что ты есть. И у тебя бывают колебания и сомнения, и тебя разъедают муки. Признайся, Слободан. И это разрывает тебя изнутри, ты взорвешься как граната. Фитиль уже подожжен, он тлеет. Граната взорвется, не может не взорваться. И ты не зальешь этот огонек ни водкой, ни вином. Злодеяние не в тебе, а ты в нем. Выпрыгни. Беги. Беги как можно скорее. Хочется сказать еще многое, может быть, очень важное. Важное для меня. Но нет времени. Спешу сделать то, что я еще должна сделать. Если продолжу писать, то могу испугаться и отказаться от этого. Но я не хочу. И не имею права.
Белград,16 июля 1946 года.Крестьянин
Топот железных подков солдатских ботинок о гладкий цементный пол камеры был таким звучным, что он не услышал из-за него ни поворота ключа в замке, ни скрипа двери, ни шагов неожиданных посетителей.
– Добрый вечер, генерал! Как себя чувствуешь, Горский Царь?
В этот момент он стоял повернувшись спиной к двери своей одиночной камеры, но голос и издевательства Слободана Пенезича узнал сразу. На мгновение остановился и тут же продолжил шагать. Дошел до параши, стоявшей в углу. Потянулся рукой к крану, как будто хотел его отвернуть, потом передумал и медленно повернулся по военной привычке через левое плечо.
В сопровождении двух тюремных часовых с направленными на заключенного генерала автоматами в дверях, расставив ноги, стоял скалящийся Пенезич.
– Ну, Дража, так бы и расцеловал тебя. Я к тебе прямо от маршала. И знаешь, что он мне сказал? «Товарищ Крцун, я тобой горжусь!»
– Суд закончен. Оставьте меня в покое хотя бы на эту ночь. Уйдите, – и он показал рукой на дверь.
– Ничего еще не закончено. Я принес тебе много новостей, и плохих, и хороших.
– Уйдите, – повторил Дража.
– Плохая, грустная новость, это то, что прошлой ночью я видел тебя во сне, но так, что чуть с собой не покончил от стыда. Представь себе, принимает меня в Кремле товарищ Сталин, я ему рапортую: Я, товарищ Сталин, ваш солдат и генерал Слободан Пенезич-Крцун! От волнения у меня ноги отнимаются, голос вот-вот потеряю. Весь вспотел, и, страшно подумать, как это я такой потный буду сейчас обниматься и целоваться с вождем мирового пролетариата, – торопливо начал рассказывать он со странной горячностью, которая привлекла внимание осужденного на смерть генерала. – Товарищ Сталин развел руки и говорит: «Добро пожаловать, генерал Михайлович!» Меня как громом поразило. Я начал бормотать, что это, вероятно, какое-то недоразумение, не мог же я сказать, что товарищ Сталин ошибся, товарищ Сталин не ошибается. Он на полуслове прерывает меня резко, как ударом сабли, и повторяет: «Серб, ты генерал Дража Михайлович!» Я пытаюсь сообразить, что мне делать дальше, а он весь как-то насупился и начал расти вверх и вширь. Налил два бокала вина, один себе, другой протянул мне и сказал: «Залпом, до дна, генерал Михайлович!» Чокнулся я с ним и выпил все до дна и так и не посмел возразить, что я это не ты, мать твою за ногу!
– Признаю себя виновным и в ваших снах. Если хотите, готов подписать такое признание. Только уйдите отсюда.
– Разумеется, ты виноват. Это мне и товарищ Тито только что сказал. Не будь тебя, не было бы и этого сна.
– Вы правы, но я прошу вас, уйдите.