Птицы и гнезда. На Быстрянке. Смятение - Янка Брыль
«Надо уснуть и мне», — шепнул он про себя, приложив ладони к груди. Вот они ощутили тепло и молодой, упрямый стук сердца. Тело все еще ноет от удара прикладом…
И как же хочется, чтобы кто-нибудь погладил тебя по волосам, по горячему лбу… Не кто-нибудь… Та, что живет лишь в мечтах, пока неведомая, только желанная. Чтобы пришла она из родного, далекого мира, глаза в глаза заглянула в душу, теплом припала к твоим губам…
«Будет, будет еще и свобода и счастье…» — думал Алесь и еще раз сказал себе, но теперь уже так, что с улыбкой услышал свой шепот:
— Надо уснуть и мне.
Однако сон пришел не скоро.
ХЛЕБ НАСУЩНЫЙ И ЭХО ПРОЖИТЫХ ЛЕТ
1
После того как в знаменитом компьенском вагоне было подписано трагическое для Франции перемирие, в Кассове тоже, во исполнение приказа о всенародных торжествах, целую декаду были вывешены все флаги, и кирхи в два колокола рьяно вызванивали трижды в день, так, что подпрыгивали петушки на шпилях.
Идеи нацистского превосходства вбивались во все головы до железной тоски настойчиво.
И это давало свои результаты.
Алесь почувствовал это в семье своих новых хозяев.
Долговязый и довольно симпатичный с виду Курт купил как-то машинку, чтобы остричь Оскара. Но хитрый, склонный побаклушничать мальчуган, и в самом деле обросший за лето целой копной волос, не дался, удрал. Тогда молодой хозяин позвал из конюшни поляка.
— Послушай, Алекс, — сказал он, когда тот вышел, — давай я тебя остригу. Сегодня воскресенье, и я хочу научиться стричь. А тебе — ты же гефангенер, тебе все равно.
Пораженный даже не так самой просьбой, как тоном, совершенно серьезным тоном, каким она была высказана, Руневич посмотрел на сопляка и, не сказав ни слова, вернулся в конюшню.
Дух времени заговорил в Курте более энергично. Через несколько минут он снова вызвал пленного во двор, к самому крыльцу, протянул ему одной рукой сапоги, а другой щетку и баночку с кремом и как можно строже приказал:
— Почисти. Но как следует и быстро!
Это не все. Курт был уже не в тенниске и обычных штанах, а в форме «Гитлерюгенда». Не в полной, правда, без шапки и сапог, но главное было — свастика на повязке.
Высокий, плечистый, в заплатанных военных обносках, взрослый, начитанный, битый жизнью мужчина, Алесь стоял перед немчиком, опершись на большие восьмизубые вилы, сперва нахмурив густые светлые брови, потом с улыбкой на полных, подчеркнутых ободочком губах…
Вспомнился офицерик-эсэсовец на тюремном дворе перед толпою пленных. На вид — немногим старше Курта.
«И ты дернул бы за окровавленный бинт? Или только смеялся бы, как те — в черном и в светло-коричневом?..»
— Ja, horch mal, du, — заговорил Руневич. — Запомни ты, mein lieber Freund, одно… — Он говорил на двух языках сразу: легче было именно так. — Ich bin für dich nur Soldat. И больше ты ко мне mit solchen Schweinereien[33] никогда не лезь. Понял?
Сказал — и, не дожидаясь ответа, пошел назад, в конюшню.
Растерявшийся Курт кинулся в дом, покричал там, срываясь с баса на дискант, и вышел на крыльцо с мамой. Они позвали пленного в третий раз. Но он сделал вид, что не слышит. Тогда хозяйка, а за нею сын подошли к раскрытым дверям конюшни.
— Алекс! — позвала хозяйка и, когда он вышел на свет, удивленно спросила: — Алекс, почему ты ослушался Курта? Два раза ослушался, Алекс, варум?
Полная, миловидная муттер в деревяшках, в каком-то курино-пестром платье и белом кухонном переднике, глядела на него с глуповатым удивлением на лице… Вернее, с безнадежно-искренним недоумением.
— Алекс, варум?
В голосе этом был и укор: «Ведь мы тебя кормим, дали работу, тебе ведь у нас так хорош, а ты… Варум?» В точности как в первый вечер: «Почему ж вы не сдались без боя?.. Наш фюрер не хочет войны!…»
И как Алесь ни толковал ей, почему, ничего так и не поняла.
Правда, кормить она его не стала хуже, чем раньше, но этот придурковатый взгляд искреннего недоумения пленный стал замечать, казалось ему, все чаще.
Курт, разумеется, не всегда выдерживал роль сверхчеловека. Иной раз он с мальчишеской непоследовательностью, в веселом настроении, пытался даже заигрывать с Алесем — помериться силой, пошутить, — но пленный был теперь неприступен.
Другое дело — Оскар, которого, кстати сказать, все-таки изловили всей семьей и постригли. Живой, сорванец, к тому же сирота, не родной в этой семье, он чувствовал себя с пленным хорошо, даже подружился с ним, то серьезно — о, очень серьезно! — беседуя на разные темы, то колокольчиком заливаясь высоко на плечах у веселого Алекса.
Вторым таким «интернационалистом», с еще по-детски непосредственной душой, была Кристель.
Собирала ли вишни, стоя высоко на лестнице в листве, откуда ей, как птичке, все казалось таким необычным, мыла ли в кухне посуду или шла по двору, — она всегда распевала, просто по-детски потешно выкрикивала какую-нибудь песенку, ну, хотя бы о странном Генсхене, немецком Ванюше, который надел свою шляпу, взял посошок и отправился по белу свету — один, без мамы и папы. В менее серьезном настроении Кристель подпрыгивала, как воробей, сообщая себе и всем окружающим очень уж радостно, звонко:
Ich kann fideln
Auf der Geige!
Pilip-sisi!
Pilip-sisi!..[34]
Повторялась песня бесконечно, и самым главным было в ней задорное «пилип-сиси», новое для Алеся и забавное.
Дух времени отразился, однако, и на этих, младших.
Когда однажды Алесь, дурачась с Оскаром, нечаянно наступил ему на ногу, мальчуган отбежал, и первое, что у него с плачем сердито вырвалось, было ставшее теперь почти обычным:
— О, польнишес швайн!..
Кристель распевала не только о скрипочке да о Генсхене. Часто она переходила к более идейному, современному репертуару, — отворив окно, выкрикивала: «Marschieren wir in Frankreich ein»[35], или призывала с вишни: «Gegen England»[36]. И даже это ее попугайство, так же как брань мальчишки, еще и еще раз напоминали Алесю о том, сколь глубоко проникла отрава.
Но с детьми все-таки было легче.
Проходя мимо пленного, Кристель непременно старалась задеть его, толкнуть худой загорелой ручкой или дернуть за мундир и отбежать, как бы подзадоривая: «А ну, догони!» Расшевелить Алеся ей удавалось, правда, не всегда.
Однажды, когда он был особенно мрачен, синеглазая, светлокосая девчушка, подразнив его, отбежала и, став в позу, произнесла:
— Oh, Alex! Sie sind so schön! Ich liebe Sie so sehr!..[37]