Юрий Стрехнин - Есть женщины в русских селеньях
— Рад бы всей душой, да ничего тебе, дева, сказать не могу.
«Подсаженный или неподсаженный?» — никак не могла решить Саша, присматриваясь к соседу. Доверия не добивается, не пристает с расспросами, с кем мы должны были связаться. Сочувствует как будто искренне...»
Новый сосед пробыл в камере с Сашей двое суток. Много ее не расспрашивал, но очень сочувствовал ей: такая молодая, ей бы жить да жить. На третий день его вызвали на допрос. Вернулся оттуда веселым.
— Выпустят меня! С другим каким-то попутали. Сказали — завтра начальнику доложат, как приедет, и выпустят.
— Поздравляю, счастливо отделался.
— Благодарствую... А вот за тебя, дева, не поверишь, как душа болит... Уж давно мозгой ворочаю, как тебе помочь...
— Наворочал что-нибудь?
— Есть одно соображение...
Оглянулся на дверь, придвинулся к Саше, снизил голос до шепота:
— Я же знаю — от партизан люди везде. Может, даже здесь. Вот я и думаю: если б они узнали, что ты тут, может, и вызволили бы. Клятву даю: ежели выпустят меня — расшибусь, а постараюсь, чтобы партизаны про тебя узнали.
Саша задумалась:
«А что, если он и в самом деле хочет, чтобы меня выручили? Тогда есть шанс спастись».
Саша знала явки, сообщенные ей перед вылетом на случай, если бы ей пришлось действовать одной. Быть бы уверенной, что ее сосед по камере тот, за кого себя выдает. И тогда дать ему нужный адрес. Саша помнила, как ее освободили партизаны летом в сорок втором году. Но тогда они знали, что с нею, где она. А сейчас скорее всего о ней никто не знает.
Дать адрес? Единственная надежда, последний шанс.
Но если все-таки этот человек подставной? Цепляясь за свою жизнь, ставить под удар других, погубить дело?
Как хотелось ей верить этому человеку! Но нет достаточных оснований. Нет.
И, как бы отрезая все пути к дальнейшим сомнениям, Саша сказала себе: «Не имею права рисковать. Не имею права никому сообщать явку. Таков приказ».
Вскоре за ее соседом пришли, и в камеру он уже не вернулся.
Сашу после долгого перерыва вновь повели на допрос.
Допрашивал какой-то еще не знакомый ей следователь. Уже давно все следователи — в черных эсэсовских или зеленых армейских мундирах, и молодые и пожилые, и грубые и въедливо вежливые, с руками холеными, умеющими изящно подставить стул, и с волосатыми ручищами, которые наносят тяжеленные удары, — все они уже давно слились в одно, многоглазое, многоротое, многорукое, мучительно омерзительное существо. Она уже знала, что никакой новый допрос ничего не изменит в ее судьбе.
Однако перед этим допросом Сашу не вызывали почти неделю, и она полагала, что объяснялось это тем, что немцам было не до нее из-за нашего наступления, если оно действительно началось. А может быть, они что-нибудь придумали?
Офицер, к которому Сашу привели на этот раз, начал с того, что сказал:
— Тебе уже давно известно — и ты и все твои соучастники приговорены к смерти. Приговор утвержден командованием. Считай, что ты уже мертвая. Но тебе дана возможность вернуть жизнь чистосердечным признанием. Не будь глупа, используй этот последний и единственный шанс.
— Ну что же,— сказал офицер, не дождавшись ответа.— Даю тебе поразмыслить до завтра.
На следующий день ее привели к нему снова.
— Итак? — спросил он. — Ты решила поступить благоразумно?
— Да, — тихо ответила Саша. — Я решилась на самое благоразумное.
— Отлично! — обрадовался офицер. — Я знал, что такой молодой девушке не захочется расставаться с жизнью. Итак, я задаю вопросы, ты отвечаешь, затем...
— Я ничего не отвечу. Можете покончить со мной.
— Успеем! — офицер недобро улыбнулся. — Ты еще будешь молить нас о смерти! Но можешь заслужить и жизнь...
Саша утомленно закрыла глаза.
— Я не буду вам служить. Не буду.
Нет, не случилось того, чего она ждала, — немец не ударил и не выстрелил в нее. За спиной Саши скрипнула дверь, ее схватили за руки, потащили.
...Кто подложил прохладную ладонь под пылающую голову? Кто-то из товарищей? Или мама?.. Но нет никого рядом. Под щекой холодный каменный пол. Нет сил даже открыть глаза... Боль — и молчание. Боль — и молчание. Кусала губы, болью пыталась гасить боль. Случалось, не могла сдержать крика. Но ни слова, ни слова палачам.
Сколько длилось все это вчера? Час или сутки? Те, что терзали ее, устали. Она видела — у них уже трясутся руки. Появился какой-то новый, в мундире с засученными рукавами. Выругал всех. Крикнул на плохом русском: «Ты мне заговоришь, красный девошка!» Он скомандовал — ее подтащили к столу, на краю которого было какое-то сооружение с винтами, с разъятым железным обручем наверху. Голову втиснули в обруч, он сдавил ее. Перед глазами возникло что-то багрово-алое, пышущее нестерпимым жаром. В руке гитлеровца на длинном черном стержне качалась выкованная из железа раскаленная докрасна пятиконечная звезда. «Будъеш отвечайт?» — «Нет!» — крикнула она. Звезда, пахнув в лицо нестерпимым жаром, взвилась, исчезла. И в тот же миг нестерпимая боль обожгла затылок, и ничего уже не осталось, кроме этой боли.
Гром засова. Ржавый скрип петель. «Снова за мною...» — Ауфштеен!
Встать! Набрать сил и встать. Не из страха, нет. Чтоб не лежать у ног фашистов.
Попыталась приподняться. Но сил не хватило...
Грубым рывком оторвали от пола, поставили на ноги, потащили...
Потерять сознание не успела: свежий, наполненный прохладой предвесенней влажностью ветерок пахнул в лицо, и это как-то прибавило сил. Однако на ногах устоять не смогла.
Но упасть ей не дали, подхватили чьи-то руки — нет, не грубые руки мучителей, а другие, бережные. Только тогда разглядела, что рядом-товарищи по группе. Поддерживают, встав вплотную, совсем близко их лица. Как изменились они с тех пор, когда она их видела в последний раз на станции Калинковичи, в какой-то большой комнате, куда всех десятерых притащили уже обезоруженными и связанными.
Оборванные, изможденные, с серыми лицами, как не похожи были эти истерзанные фашистами люди, выглядевшие почти стариками, на тех бравых парней, с которыми Саша два месяца назад вместе отправлялась на задание. Но это были они, ее товарищи. Они поддерживали ее, не давая упасть. И, чувствуя тепло дружеских рук, Саша, казалось ей, обретала в себе какие-то новые силы. Ведь теперь все они вместе. До конца.
Только сейчас она заметила, что на груди у каждого, на веревке, перекинутой через шею, повешена доска с аккуратной надписью на русском языке: «Советский парашютист». Один из немцев, подойдя к Саше, повесил и ей на шею такую же доску.
Прозвучала хлесткая, как удар бича, команда. Сашу и ее товарищей повели к уже распахнутым воротам, подталкивая прикладами и окриками.
Шагали по раскисшему, подтаявшему снегу, который податливо расступался под ногами. Но каждый шаг давался Саше с большим трудом — не было сил. И если бы ее не поддерживали под руки, она, наверное, не смогла бы сделать и нескольких шагов. Воздух, наполненный запахом талого снега, воздух ранней весны кружил голову, как вино. Уже давно не видевшей ничего, кроме стен камеры и крохотного прямоугольника неба в зарешеченном окне, Саше все казалось сейчас необычным и новым: и чуть подернутое прозрачными, медленно плывущими продолговатыми облачками небо, и покачивающиеся на легком ветерке тонкие ветви деревьев по сторонам дороги. Словно в необычном уже для нее мире шла она сейчас, в мире, таком знакомом и таком далеком от всей ее жизни в последнее время.
Шли молча. Слышен был только шаркающий по мокрому снегу звук шагов, чье-то трудное, хрипловатое дыхание. Плотной кучкой, держась друг за друга, шли десять человек, окруженные конвоем. Старались держать головы как можно выше, ступать как можно тверже, чтобы не радовать врагов видом своей слабости. Гитлеровцы с нашивками зондеркоманды на рукавах шинелей, которые вели Сашу и ее товарищей, в первые минуты подталкивали их, покрикивали. Но те шли, словно бы не замечая своих мучителей, словно какая-то невидимая сила на последнем пути как бы отгородила их от палачей, подняла над ними. И этого не могли не почувствовать гитлеровцы! Если они и были освобождены их фюрером от совести, то способности ощущать силу человеческого духа они еще не потеряли. Ведь даже зверь, случается, темным инстинктом своим ощущает ее присутствие и столбенеет перед человеком. Вот так и немцы из зондеркоманды. Они вели Сашу и ее товарищей уже без окрика, без тычка, без ухмылки.
Саша шла в каком-то полузабытьи. Взор ее выхватывал и фиксировал то лица товарищей, обращенные к ней, то фигуры каких-то женщин, наглухо замотанных в шали, робко и сочувственно глядящих с обочин дороги, то квадратные, обтянутые мутно-зеленым шинельным сукном спины конвоиров, шагающих справа и слева.
Их вывели за околицу и остановили на ровном и голом выгоне, где снег был совсем уже немощным, посеревшим, и кое-где сквозь него просвечивала земля. Легкий шелест, подобный шелесту волны, слышался вокруг, и только сейчас Саша поняла, что за серо-зеленой цепью немцев, сомкнутой вокруг нее и ее товарищей, стоят люди. Темные одежды и бледные лица женщин, девочек, старух, несколько седых бород, и глаза, глаза, глаза, наполненные болью, состраданием. Люди, настоящие люди. Не фашисты. А свои, те самые, ради которых в войну она шла на все. Саша догадывалась — гитлеровцы нарочно согнали жителей на этот пустырь, чтобы они смотрели и устрашались.