Владимир Малахов - Жили мы на войне
Ближе к полуночи на помощь немцам подошли танки. Они плотной стеной двигались по лесной дороге. Это было страшное зрелище. Страшное не только потому, что у нас в руках были всего несколько противотанковых ружей, противотанковые гранаты да отобранные у немцев же фаустпатроны и мы не могли оказать достойного сопротивления. Самое жуткое и отвратительное было то, что немецкие танки двигались прямо по своим раненым солдатам. Мы слышали их крики, проклятья и мольбы. Кровь, как говорится, стыла в жилах.
— Ребята, да что же это они делают? — крикнул Живодеров. — Такое же нигде не увидишь.
— Зверь так не поступает, — Заря сжался, его била дрожь.
Ко мне подполз связной.
— Лейтенант, приказано отойти назад. Наша артиллерия подошла. Сейчас здесь такое начнется…
Мы отошли, и тогда на немецкие танки обрушилась артиллерия. После тяжелой в бой вступила противотанковая, она расстреливала танки прямой наводкой.
Для меня это был самый тяжелый бой. Потом нам вручили отпечатанные в типографии благодарственные грамоты: Верховный Главнокомандующий объявлял благодарность за ликвидацию группировки юго-восточнее Берлина. А еще позже я узнал, что в ту ночь мы отражали атаки армии Венка, которая рвалась на помощь Берлину и на которую так надеялся Гитлер.
Насмерть уставшие, злые и опустошенные, закончили мы бой и в небольшой деревне расположились на ночлег. Хозяева дома, как всегда, суетились, старались во всем угодить. Но я начал замечать, что уж очень суетятся и угождают немцы, кроме того, о чем-то шепчутся, испуганно косятся в нашу сторону.
— Что-то происходит, лейтенант, что-то неладное, — забеспокоился Жорка.
— Поди, узнай у хозяев, — вяло ответил я и уснул.
Жорка ушел, а через несколько минут растолкал меня.
— Проснись, лейтенант. Вот какое дело. Тут во дворе, на сеновале, немец раненый. Фельдфебель, немцы говорят. Что с ним делать?
— А что с ним делать, убивать, что ли? Пошли кого-нибудь, пусть разберется.
Через несколько минут я уже спал мертвым сном и не знал, что Жорка послал Сидорова, а потом спохватился, хотел кого-нибудь другого послать, но уже было поздно. Побежал в медсанроту и только, разузнав все, успокоился.
Ивана Сидорова солдаты прозвали Сидором Сидоровым — за прижимистость и главным образом потому, что был у него громадный вещмешок, куда больше и пузатей, чем у всех остальных. Несколько раз ребята грозились «раскурочить» этот «сидор», посмотреть, что в нем есть. А было там, по-видимому, многое. Чего не хватишься — иголки с ниткой, запасного фитиля для зажигалки, листа бумаги — все оттуда извлекалось. Носил его Сидоров за плечами, в обоз не сдавал.
— Ты же, Сидоров, всех нас демаскируешь. Уткнешь нос в землю, а «сидор» твой, как бугор, торчит.
Сидоров отмалчивался. Хотя нередко приходилось ему снимать вещмешок и дыры от пуль зашивать. Кое-кто, видимо, подозревал, что не пройдет Сидоров мимо того, что лежит без присмотра. Вот потому-то, послав Сидорова узнать о раненом, забеспокоился Жорка, побежал в санроту.
Утром я с пристрастием расспросил Сидорова.
— Да ничего особенного, товарищ лейтенант, не было. Захожу в сарай, немцы боятся, молча на сеновал показали, а сами скорей во двор. Поставил я на всякий случай автомат на боевой взвод, гранату приготовил, полез по лестнице. Ну, поберегся, конечно, думаю: «Шарахнет сейчас прикладом — и делу конец». Они ведь разные бывают, сами знаете. Одни все понимают, сразу сдаются, а другие до последнего дерутся. Ну, взял палку, надел на нее пилотку, осторожно поднимаю над лазом. «Если сейчас ударит по пилотке, я его, проклятого, всего изрешечу», — так думаю про себя. Нет, ничего, нет удара. Осмелел я, высунул голову, а он рядом лежит. В ноги ранен. Руки целые. Ну, как обычно, «Гитлер капут» твердит и протягивает мне часы. Посветил я фонариком, а они как блеснут, хоть зажмуривайся. Золотые. С крышкой и на цепочке. Немец жестом показывает — мне, мол, часы отдает. А на что мне они? Если бы что по хозяйству, взял бы. А золото — что с ним делать?
— Не взял, — подтвердил Жорка, — я бегал, узнавал, часы при немце.
— Зачем они мне? — вслух размышлял Сидоров. — Если бы по хозяйству что…
Долго сидел Сидоров молча. Молчал и я, по-новому оценивая солдата.
Потом Сидоров встрепенулся, заговорил:
— Думаешь, лейтенант, я не знаю, что ребята меня осуждают за крохоборство? Я все замечаю, все знаю. Только молчу. Переживу. Только ведь в солдатском обиходе все сгодится: и гвоздь, и веревка. Они это не понимают, а как что — Сидоров то дай, Сидоров это дай… Хозяйственный я, лейтенант, бережливый. У нас вся деревня такая, потому и колхоз наш крепкий был, гремел по району.
Вздохнул, помолчал.
— А немало нынче ночью наших полегло. Жаль ребят, скоро конец войне, — сказал Сидоров, тяжело поднимаясь.
Я думал о другом.
МОЯ ЗЕМЛЯ
— Пусть смеются. От смеха пока еще никто не умирал. И худа от смеха не бывало. Ученые вон говорят, что он полезен даже. Как витамины. Посмеялся полчаса — вроде таблетки принял, — ворчал про себя Сидоров, когда в очередной раз ребята избрали предметом шуток его вещмешок.
— Я вот вам историю расскажу, может, враз и примолкнет кто из балаболок. Может, и мешок мой оставите в покое и меня самого, потому как я при нем состою и это, видно, мне самой судьбой предписано.
Было это еще до ранения, и воевал я в другой части. Однако любители почесать языки и там водились. Ну, сперва вроде все нормально было, как всегда. Погогочут — устанут, на время примолкнут. Потом опять — и опять притихнут. Я и замечать перестал. У нас в деревне много собачонок за заборами гавкало. Никто их не боялся, и никто на них внимания никакого не обращал. Понимали: они свою собачью службу несли, пропитание зарабатывали. Так и здесь. Если к тебе звание балагура прицепилось, значит, должен ты это звание отрабатывать.
Но вот стал я замечать: в один день шутки кончились и началось что-то серьезное. Примечаю — косятся на меня ребята. У одних укор в глазах, у других осуждение, а у третьих злоба самая настоящая. Что, думаю, за чертовщина? Что я такого сделал, чтобы на меня как на труса, а может быть, даже на предателя смотреть можно было, и какое у них на то право? Однако молчу, меня ни о чем не спрашивают, и я следствие не веду.
Проходит неделя. На душе тошно, они характер свой держат, и я на объяснения не набиваюсь. Однажды вечером занимаюсь своими делами: оружие почистил, патроны проверил, было уж спать стал укладываться — и вот в этот момент замечаю, что подсылают ребята ко мне лазутчика. Был у нас один солдат. Так парень ничего, но уж очень любил не в свои дела нос совать. Вот они его и подговорили. А как ко мне подступиться — не подсказали. У него же на этот счет ума мало. То он закурить попросит, то спичек, то иголку, то нитку — одним словом, мается человек. Черной тоской исходит. Терпел я, терпел и не выдержал.
— Коробкин, — говорю, — не мучь ты себя, ради бога, присядь вот, отдышись и спокойно спрашивай. На любой твой вопрос получишь ответ.
Вижу: повеселел Коробкин. Вздохнул облегченно и уселся рядом.
— Ну, — подбадриваю, — чего хотел узнать?
Помялся Коробкин и говорит:
— Скажи, Сидорыч (так меня там звали), много добра у тебя в вещмешке?
— Много, — отвечаю. — Всего и не упомню.
Покосился он на меня, поерзал на месте и ставит второй вопрос:
— Ну, а вот, если оценить. Какая же цена этому добру будет?
— Не знаю, — отвечаю. — Иным вещам вообще цены нет.
Он даже приподнялся.
— Ну, а самая ценная вещь какая будет?
Я помолчал, раскрыл вещмешок, достал оттуда кисет и показываю.
— Вот эта.
Он как уставился на кисет, так и оторваться не может.
— Что же это такое будет, что цены ему нет?
Тут я разозлился окончательно.
— Золото, — говорю. — Понял, плешивый черт? Иди теперь и докладывай.
Он боком, боком — и деру.
Лег я на спину, хотел уснуть, только чувствую: не заснуть мне сегодня. Небо надо мной синее-синее, звезды на нем, будто впрямь кто-то взял золота в пригоршню да и бросил на синий бархат. Как оно рассыпалось в беспорядке, так и застыло навечно. Стал я рассматривать их повнимательней и соображаю, так ли, в таком ли порядке звезды у нас над Сибирью повисли. Сколько ни искал разницы, не мог отыскать. «Неужто, — думаю, — над всеми людьми одни и те же звезды?» И выходило по моим подсчетам, что одни. Мы все в одном мире, на одной земле живем. А чего только на ней не понаделали! И границ всяких, и кордонов, и окопами, и укрепрайонами друг от друга отгородились. Как завистники друг на друга поглядываем, подсчитываем, чего у кого больше, и заримся на чужое добро.
А ведь чужого добра-то и нет. Нет, не должно быть такого слова — «мое». Моя гора, моя река, мой лес — как такое может быть? Разве ты делал эту гору, эту реку, этот лес? Все, чем наделила природа человека, — все должно быть наше. И надо вычеркнуть из всех книг, из всех языков и наречий это слово «мое» и везде вместо него вставить слово «наше». Вот тогда бы и войн не было и жили бы все как добрые друзья и соседи. Ведь сколько горя и неправды, самой черной несправедливости в нашей деревне было, когда земля не «наша» была, а «моя»! С кольями, топорами друг на друга ходили. В особенности кулаки — те готовы были из-за десятины родного брата убить. Потом пришла Советская власть, пустила трактора, распахала к чертовой бабушке все межи и сказала: живите, трудитесь сообща. Другая жизнь враз образовываться начала. Спокойнее и добрее стали люди. Каждый трудился как мог, по труду и хлеб получал. Кто в беду попадал — выручали сообща. Вот так бы на всей земле. У тебя чего не хватает, а у меня излишек — бери. Чего мне не хватит — у тебя возьму, если ты в силах поделиться.