Петр Лебеденко - Холодный туман
Федор понимал, что смертельно ранен. И смертельно ранен его самолет. Оба они доживают последние минуты… Или нет? Кто это там нашептывает в уши, что все уже кончено? Разве он может не встретиться с Полинкой? Разве он никогда не увидит будущего летчика Федора-младшего? Вот и с глаз почти ушла пелена, и он сразу увидал «музыканта», на бреющем промчавшегося над последним, не успевшим уйти подальше, автобусом.
«Не смей стрелять, сволочь! Там дети!» — закричал Федор. Но это лишь показалось ему, будто он закричал. А на самом деле он не смог произнести этих слов даже тихим голосом. С великим трудом поднял левую руку, провел тыльной стороной ладони по губам и взглянул на руку, Но можно было и не смотреть: изо рта струйкой текла кровь.
«Это не страшно, — подумал Федор. — Это нормально…»
А «музыкант» пролетел над автобусом, и Федор готов был поклясться, что немец не выпустил по машине ни одной очереди. Через одну-две секунды немец сделал «горку» и скрылся в облаках.
Теперь можно попробовать сесть на поле. Не выпуская шасси. Прямо на брюхо. От винта, конечно, ничего не останется, но другого выхода нет. Там, в автобусе, должны все увидеть, они подберут Федора, отвезут в госпиталь, к хирургам в белых халатах.
Он уже медленно начал убирать газ и гасить скорость, когда вдруг почувствовал почти ледяной холод, враз сковавший его и без того замедленные и потерявшие уверенность движения. Руки, ноги, лежавшие на педалях, шея — все деревенело, Федор сознавал, что надо встряхнуться, что-то сделать, чтобы это ощущение деревенелости прошло, но ничего для этого не делал — такая на него накатилась смертельная усталость и безразличие ко всему, что с ним происходило. Только одна единственная мысль занимала его в эту минуту: откуда в кабине взялся этот дикий, схожий с сибирским, холод и почему земля вместо того, чтобы по мере снижения самолета приближаться, стала все удаляться, удаляться, удаляться, вот уже и дороги не стало видно, совсем исчезли из поля зрения автобусы с красными крестами на крышах, исчезли мелкие перелески, кустарники, исчезло все, что было там, внизу, на земле, которая должна была встретить Федора:
Преодолевая ни с чем не сравнимую боль, внезапно пронзившую шейный позвонок, Федор повернул голову влево, потом вправо, поглядел вверх, вниз и только теперь все понял: его вместе с самолетом как бы поглотил густой, как осенняя ночь, туман, почему-то невероятно холодный, проникающий в каждую пору, леденящий не только тело, но и все внутри, обволакивающий толстым слоем инея само сердце, наглухо закрывая к нему доступ воздуха. Вот оно будто в отчаянии ударилось в грудную клетку раз, другой, третий, потом надолго замолкло, точно собираясь с силами для новой атаки на врага, и снова ударилось, но уже слабее, хотя и не желая сдаваться совсем. И Федор прислушивался к этой борьбе, но прислушивался так, будто все это происходило не в первый раз, и он знает, что страшиться нечего: сердце у него хорошее, оно выдержит и не такое испытание… Вот только этот мерзостный, холодный и густой, как осенняя ночь, туман… А может быть, он только во мне? — думает Федор. — В мире все нормально: бродят по небу тучи, от перелеска к перелеску летают птицы, шумят видимые на сто верст вокруг деревья, может, уже и солнце несколькими лучами пробило облака, и теперь на какой-нибудь недалекой полянке играют его блики. И только меня одного поглотило это чудовище, называемое людьми туманом, как спрут оплело и мысли мои, и зрение, и я ничего не вижу. Подо мной словно черная, непроницаемая бездна…
Он снова попытался разглядеть что-нибудь внизу, но там по-прежнему была кромешная тьма. Все мертво вокруг. Живут лишь Федор и его смертельно раненный «ишачок». Он не оставит Федора в беде одного. Он будет с ним до конца. До тех пор, пока жив Федор и жив он сам. И Федору чудится, что он слышит голос мотора и различает его слова: «Держись, браток, мы еще покажем, как надо драться!» Или это голос Миколы Череды? Голос из далекого, совсем другого мира. Оттуда, где есть Полинка, где вьюжит над тайгою пурга, бродят, увязая в снегу, олени и кричит, кричит на высоком кедраче иволга: «Тиу-ли… Тиу-ли»…
Микола Череда, рискуя подломать шасси, сел в ста метрах от места, где упал истребитель Федора. И не выключая мотора, задыхаясь, крича что-то нечленораздельное, надеясь и отчаиваясь, помчался к Федору.
Каким-то чудом самолет не взорвался, не загорелся, но от него остались лишь обломки: мотор, оторвавшись от фюзеляжа, валялся шагах в пяти от машины, крылья искарежены, одно колесо шасси укатилось, стойки изогнуты, сам фюзеляж сплющен в гармошку.
Чем ближе подбегал Микола к месту катастрофы, тем страшнее ему становилось, но он все бежал, сбросив на землю шлем и прижав левую руку к груди.
В сплющенной кабине Федора не было. Он лежал неподалеку — при ударе самолета об землю его выбросило из машины. Микола рванулся к нему, упал на колени, вгляделся в лицо. Все в крови, с застывшими глазами, которые и сейчас мертво глядели в небо. Микола расстегнул на Федоре комбинезон, приложился к сердцу. Долге слушал, уже ни на что не надеясь и в то же время не в силах оторваться, не в силах поднять свою голову, которая вдруг стала необыкновенно тяжелой, точно там, под черепной коробкой, были не живые ткани, а твердый, застывший свинец.
И так, прижавшись головой к груди Федора, Микола Череда заплакал, завыл, непроизвольно колотя кулаками о мерзлую землю, а колючая крупа секла его непокрытую голову, оседала на спутанных волосах и казалось, что этот сильный, никогда не унывающий человек с каждой минутой все больше седеет от неизбывного горя. «Федя! — кричал он, — Федька, родной ты мой, как же так?!»
И вдруг он увидал, как немец на истребителе, фюзеляж которого был разрисован нотами, снизившись до бреющего и зачем-то сбавив скорость, летит вдоль дороги. Летчик, приоткрыв фонарь, высунул голову и смотрит на него, на Миколу, смотрит так, будто хочет Миколе что-то сказать, сказать, наверное, что вот он зайдет еще раз и в упор расстреляет и самого Миколу, и его машину, и уже мертвого Федора Ивлева.
Микола тяжело поднялся, вырвал из кобуры. «ТТ» и, провожая налитыми слезами и кровью глазами немца, бешено закричал: — Давай, давай, заходи, сука!
Однако, немец, пролетев почти, над самой головой Миколы, неожиданно рванул машину вверх И скрылся.
А над тайгой, что начинается у самой окраины сибирского городка Тайжинска, в этот час и в эти минуты солнце высвечивало высоченные верхушки кедрачи, резвыми зайцами прыгало по полянам, длинными глазами-лучами заглядывало в овраги и волчьи норы, золотило ели. Тишина царила в тайге, нарушаемая лишь стрекотом сорок и голосами кукушек, отсчитывающих, сколько там долгих или коротких лет они предрекают прожить тому или иному человеку, а может, и лесному зверю..
Полинка Ивлева никогда не спрашивала у кукушек, сколько отпущено лично ей и лично ее Федору. Боялась. Вдруг спросит, а какая-нибудь вредная, злая прорицательница прокукует один-два раза и умолкнет. Что тогда? Просто отмахнуться и сказать: «Все это ерунда?» Отмахнуться и сказать так, конечно, можно, да толку от этого никакого. Все равно мрачная тень повиснет над сердцем, и рассеется она не скоро.
Вот и сейчас справа и слева от Полинки раздавались звонкие голоса кукушек, то приближаясь к ней, то удаляясь от нее, чтобы через несколько мгновений снова приблизиться и еще громче прокуковать. Они будто призывали Полинку прислушаться к ним, вроде как бы обещая что-то хорошее, приятное. Однако Полинка продолжала идти своей дорогой ни на минуту не останавливаясь и делая вид, что ничего не слышит и не хочет слышать, потому как знает коварство этих хитрых птиц, лучше уж она будет слушать болтовню сорок, сопровождающих ее к длинному оврагу, где вчера она видела двух крохотных лисят, неведомо как оказавшихся у ручейка, еле пробивающегося сквозь мертвые прошлогодние листья и старые обмороженные ветки, когда-то сорванные с деревьев налетевшей бурей и сброшенные ею на дно оврага.
Лисята, на которых вчера наткнулась Полинка, были еще совсем слепыми, Полинка хотела взять их домой, но потом подумала, что мать-лиса обязательно найдет своих крохотулек именно здесь и утащит в свою теплую нору. Но когда вечером Полинка рассказала о находке своей хозяйке Марфе Ивановне, та всплеснула руками:
— А ежли волк! Или ишо какой жадный зверь! Пожрут ведь маленьких, оборони их господь.
— Ну уж зверь, — ответила тогда Полинка. — Ничего с ними не случится.
Но почти всю ночь не спала, думая о лисятах. Только задремлет, как тут же ей начинает видеться какой-нибудь зверь со страшной мордой, облизивающийся после пиршества, или хищная птица, лапами-когтями ухватившая лисенка и уносящая его в свое гнездо, а то вдруг привидится, — будто слепые лисята скатываются в ручей и барахтаются, барахтаются там в ледяной воде, не в силах выбраться из нее, и пищат, пищат, точно прося кого-то о помощи.