Горячий снег. Батальоны просят огня. Последние залпы. Юность командиров - Юрий Васильевич Бондарев
Он мог лежать на спине и час и два, не пошевельнувшись. Иногда только глаза его смежались, брови вздрагивали, и он чувствовал горячую горечь слез в горле.
День отгорал, наступал вечер – сизые сумерки вползали в казарму, тени скоплялись по углам, потом становилось совсем темно, на плацу вспыхивал фонарь, бросал отблески на окна, но Алексей не вставал, не зажигал света. У него не было сил подняться, повернуть выключатель, сделать что-то; ему было все равно: день, сумерки, свет, темнота. Время потеряло свое значение. Мамы не было. Самое страшное, то, что не должно было, не имело права случиться, случилось…
К концу второго дня приехал из лагерей помстаршина Куманьков. Увидев Алексея, одного, лежащего на койке посреди оголенных коек взвода, он удивленно спросил:
– Ты чего?
Алексей не отозвался.
– Ты что? Заболел? Тебя же с пушкой оставили…
– Оставили.
– А ты чего лежишь?
– Так.
– Вернулся уж из мастерских?
– Да.
– Подожди, подожди, – заволновался Куманьков. – Ты когда вернулся?
– Вчера или… позавчера…
– Заболел, что ль, ты? Как же ты без столовой тут? Есть хочешь?
– Не хочу.
– А с пушкой как?
– Никак. – Алексей отвернулся.
– То есть как «никак»? Ты, парень, подожди. Что это ты? Я за орудием приехал. Или захворал никак совсем? И слова у тебя какие-то… На каком основании? Мы, стало быть, сейчас… это самое… то есть…
Куманьков беспокойной рысцой выбежал в коридор и через несколько минут вернулся; в руках у него была связка ключей и градусник – принес из каптерки.
– Ты, стало быть, Алексей, температуру проверь, а я, стало быть, сейчас в санчасть… – убеждая, заговорил он и стал настойчиво совать градусник Алексею. – Как же ты лежишь один – как это понимать? А мы сейчас температурку выясним – и в санчасть. А я, стало быть, всю жизнь не болел, устав не позволяет, – Куманьков захихикал. – Я этих врачей до огорчения не люблю, в детстве у меня грызь определили, а до сих пор – ничего, никаких оснований! Но бывает, чего там, бывает!
Он, видимо, хотел успокоить, ободрить его, с уверенным видом уселся на койку, но Алексей вяло проговорил:
– В санчасть не ходите. Врача не надо… – Он смежил веки, слезы потекли по его щекам, он резко повернул голову к стене. – Какое число сегодня? – спросил сдавленно.
– Четырнадцатое, стало быть, – уверительно откликнулся Куманьков, видя измененное болью лицо Алексея, и на цыпочках вышел.
Глава двенадцатая
Первый дивизион располагался в лесу.
Брезентовые палатки весело белели среди деревьев. Целый городок с улочками, линейками, с небольшим плацем-поляной, с волейбольной площадкой и открытой столовой вырос здесь, в сорока километрах от города.
По утрам на ранних зорях весь лес трещал и звенел от птичьего гомона. Лукавые щеглы, подражая соловьям, начинали щелкать с конца ночи, и озябшие часовые во влажных от росы шинелях глохли на рассвете от лесных состязаний. Птицы встречали солнце раньше, чем дежурный офицер и горнист; смелые синицы прыгали по мокрым дорожкам, заглядывали в палатки, воробьи, неизвестно откуда взявшиеся в лагере, поднимали на зорях возню около кухни, надоедали заспанным поварам драчливым своим чириканьем.
Птицы будили дежурного офицера, дежурный офицер – горниста, горнист будил дивизион. И начинался день.
Жизнь в лагерях насыщена до предела: физзарядка, утреннее купанье в реке, завтрак, отъезд на полигон, подготовка орудий и, наконец, полевые стрельбы – так весь день, до ужина. Затем час личного времени, игра в волейбол, вечернее купанье, поверка и, наконец, отбой.
Лес застилала сырая тьма, дневальные зажигали «летучие мыши». Лагерь погружался в тишину; отдаленно кричали коростели, а на реке с гулким уханьем всплескивал сом, выходя из глуби черного, холодного омута на лунный свет перекатов.
И тучи комаров обрушивались на лагерь, как нашествие.
В один из таких вечеров первый взвод вернулся из кино. Киноаппарат стоял на поляне под открытым небом, кусали комары, лента рвалась; какая-то птица, ослепнув от света, ударилась в зыбкий экран, где мелькали черные разрывы снарядов: показывали военный фильм.
Когда после поверки вошли в палатку, Дроздов снял гимнастерку и, раздумчиво глядя на огонь лампы – вокруг стекла трещали крыльями мотыльки, – сказал с досадой:
– Все прилизали! Представляю, как лет через двадцать-тридцать люди будут смотреть эту картину и удивляться: экая игрушечная была война! Сплошное «ура», и раскрашенная картинка для детей. Стоило герою бросить гранату на высотку, как немцы разбежались с быстротой страусов. А разве так было? Немцы отстреливались до последнего, а мы все-таки брали высотки, как бы тяжело это ни было.
– Великолепное умозаключение, – отозвался Полукаров со своего топчана, грызя сухарь. – Истина!
– Вот как? – сказал Борис и щелчком смахнул со столика обожженного мотылька на пол. – Война тоже забывается, Толя, как и все.
Дроздов лег на топчан, подложив руки под голову.
– Не все. На войне не до красивых жестов. Война – это пот и кровь. А герой – это работяга. Этого бы только не забывать.
Борис с насмешливым видом забарабанил пальцами по столу.
– Толя, ты не замечаешь, что говоришь передовицей батарейной стенгазеты?
– А ты не замечаешь, что ересь городишь? – Дроздов приподнялся на локте. Ему показалось, что Борис возражает лишь только для того, чтобы возражать.
Но Борис не ответил, покривился как-то болезненно.
В палатке зудели комары. За столиком Гребнин готовил для дымовой завесы ШБС – «щепетильную банку Степанова»: спасительное это устройство, названное так по имени батарейного «изобретателя», было обыкновенной консервной банкой с пробитыми дырочками, в которую накладывались сосновые шишки, зажигались, после чего густой дым заволакивал палатку, как туман. Это было единственное спасение от комаров.
Гребнин, старательно впихивая в банку сосновые шишки, предупредил:
– Приготовиться, братцы!
– Да что ты возишься? Разжигай! – разозлился Борис и хлопнул на щеке комара. – Живьем съедят!
– Без нервных переживаний! – заметил Гребнин и подул в банку изо всей силы. – Все будет «хенде хох», старшина…
Загоревшиеся шишки потрескивали. В палатке разнесся смолисто едкий запах дымка. Сидевший у входа дневальный Луц насторожился, поднял нос, повел им, точно принюхиваясь, внезапно вытаращил глаза и оглушительно чихнул. Огонек в «летучей мыши» вздрогнул. Гребнин поздравил:
– Начинается. Будь здоров!
– Слушаюсь, – ответил Луц, вынимая носовой платок.
Вслед за ним повел носом на своем топчане и Витя