Виталий Мелентьев - Фронтовичка
Она вышла.
Как только Дуся сказала о теплой воде, Валя поняла, что тело у нее нестерпимо зудит, белье сбилось и под ним — колющиеся травинки и пыль. Она торопливо стащила с себя маскировочную куртку, начала было стягивать шаровары, но в это время в землянку вбежала Дуся и, поправляя пышные, хорошо промытые волосы, заквохтала:
— Вот беда-то, вот беда. Даже курей накормить не успела — уже прутся. И сколько раз я своему говорила, чтобы он домой не таскал. Для этого штаб есть. Так нет — обязательно домой притащит.
Валя не поняла, кого именно тащит за собой этот неизвестный ей мужчина, но то, что он все-таки нарушает приказы хозяйки, почему-то развеселило ее. Она сейчас же вспомнила то далекое время, когда мать, не желая принять какого-нибудь отцовского дружка, поджимала губы, объявляла себя больной и либо начинала немедленно пилить отца, либо, страдальчески гримасничая, шныряла мимо беседующих. Отец, конечно, начинал сердиться и, как только смущенный гость уходил, устраивал скандал. Но мать оборонялась так стойко, так красиво-заученно говорила о страшной судьбе женщины, которая обязана угождать тем, кто ей абсолютно безразличен, да еще при этом выслушивать оскорбления мужа-мужика, что отец в конце концов сдавался, и мать назидательно говорила:
— Ведь я не против твоих товарищей. Но изволь предупредить. Ведь у нас семья, а не постоялый двор. Я обязана подготовиться как следует. Иначе ведь тебе самому будет неприятно, когда о тебе и твоей жене будут судить черт знает как.
«Интересно, что будет говорить Дуся?» — снова одеваясь, подумала Валя.
Но Дуся не говорила. Она быстро убрала таз под тахту, сунула щепки в печь, поправила подушки, гранаты, успев при этом еще раз взбить пышные волосы и расправить под тугим ремнем много раз стиранную гимнастерку. Валя следила за ней и понимала, что не только помыться, но даже поправить сбившееся белье она уже не сможет. Не сможет даже почесать зудящее тело: вокруг, как всегда, будут мужчины.
В комнату без стука вошел розовощекий майор Онищенко, сдержанно поздоровался и сразу же сел на тахту, за стол. Потом вошел старший лейтенант Кузнецов, еще какой-то пожилой подполковник и, наконец, командир батальона капитан Колков, статный, с красивым лицом. Он прежде всего взглянул на Дусю, и его темные глаза потеплели и заблестели. Потом Колков повесил автомат на свое место на плащ-палатке и сказал:
— Прошу, — но уже совсем иным, мягким, почти воркующим голосом попросил: — Дусек, ты бы сбегала, сообразила чего-нибудь… Есть хочется…
Валя сразу поняла, что Колков и есть Дусин мужчина, и это почему-то слегка обидело ее. Колкова она знала, как знала всех комбатов, и он ей нравился своей неяркой, еще не проявившейся как следует, будто мальчишеской, красотой, своей сдержанностью и в то же время внимательностью. Но она никогда не думала, что он — чей-то. Когда она услышала его просьбу, она сейчас же посмотрела на Дусю, ожидая, что она, как и многие жены, постарается показать посторонним людям свою власть над мужем, сделает что-то по-своему. Но не только глаза у Дуси горели таким же, как и у Колкова, теплым светом, но и вся она лучилась, вся тянулась к нему и была так откровенно счастлива, так обрадована, что он жив, что он рядом и что он чего-то хочет.
Она быстро взглянула на Валю и кивком попросила ее выйти вместе с ней, но майор Онищенко болезненно поморщился и приказал:
— Радионова пусть останется.
И как только Дуся поняла, что старший в этом ее доме не Колков, она с тревогой посмотрела на мужа, но тот ответил ей все тем же спокойным мягким взглядом, и Дуся ушла.
— Почему вы не доложили о прибытии? — сухо спросил Кузнецов.
Слишком разительным было обращение к Дусе и к ней, слишком много она пережила в эту минуту, чтобы не обидеться. Но даже обида не помешала ей вытянуться в струнку перед своим командиром. Хотя смотрела она зло и отчужденно. Незнакомый пожилой офицер кашлянул и примирительно сказал:
— Слушай, майор, ты вызови старшего сержанта.
Колков и Онищенко переглянулись, и Колков по телефону приказал дежурному прислать Осадчего.
— Ну, чего молчите? — спросил Кузнецов.
Валя молчала. Набившиеся под белье травинки и пыль медленно скатывались вниз по голому телу, покалывая и вызывая страстное желание почесаться.
«Ну вот, — подумала Валя, — спаслись от верной и неминуемой смерти, а для вас не нашлось даже теплого слова, да какое там слово — взгляда, а только вот эта сухость, граничащая с подозрительностью, вот это жесткое отношение начальника к подчиненному».
Пропали зуд и неудобство от сбившейся одежды, недавние страхи и сладкая расслабленность после них. Она была зла до предела, но армейская, уже въевшаяся в нее дисциплина не позволяла возмутиться открыто. Валя гневно посмотрела на Кузнецова, отвернулась и сразу же увидела свое отражение в зеркальце. Оно сиротливо висело в сторонке над гранатами, почти незаметное, словно понимающее, что пробралось сюда незаконно и не оно здесь главное.
Из этого чересчур скромного, спрятанного зеркальца на Валю смотрели ее потемневшие, запавшие глаза, ее сбившаяся и свалявшаяся в войлок челка, ее узкое, перепачканное глиной и копотью лицо и плотно, стоически сжатые губы с черной запекшейся корочкой на них. Рука дернулась, чтобы взбить волосы, смахнуть с лица грязь, но Валя со злостью подумала: «А, да черт с ним, со всем» — и отвернулась от зеркала.
Что она могла ответить Кузнецову? Что она не помнила себя, что ее попросту увели, что даже если бы она хотела, и то в тот болезненно сладкий момент возвращения она не смогла бы ни доложить о своем прибытии, ни связно рассказать, что с ней произошло. Но недаром в нее уже въелась армейская дисциплина, и, трудная, тяжелая, иногда невыносимая, она сама пришла Вале на помощь. Даже не выискивая оправданий, она механически, не думая, ответила:
— Я считала, что о возвращении обязан доложить мой командир — старший сержант Осадчий.
Когда она говорила это, то представляла, как рассердятся ее командиры, как они возмутятся этой ее попыткой оправдаться, но вместо этого пожилой подполковник расхохотался круглым, добродушным баском, а остальные засмеялись и с ехидцей посмотрели на Кузнецова. Старший лейтенант подавил улыбку и сердито сказал:
— Надо же понимать, что дело не в командире, а в вас…
Все еще злая, но уже весело обескураженная, Валя хотела было сказать, что ведь у Осадчего звание выше, но смолчала, потому что почувствовала в словах Кузнецова, в его тоне что-то такое, что верно подсказало ей: да, суть в ней, в том, что делает она. И никакие звания не могут заменить этого дела. Потом она вспомнила, что именно Кузнецов был уверен в них и не кто иной, а именно вот этот самый Колков готовился идти в атаку, чтобы спасти их, пойти им на выручку. И тут же пришли на память слова немецкого лейтенанта, который не предполагал и не мог предполагать, что его солдаты могут попасть к русским «языками», и все-таки не разрешил другим немцам поползти за своими боевыми друзьями и спасти их.
— Неужели вы все еще не понимаете, что мне нужно доложить выше о том, что там произошло? — спросил Кузнецов.
Валя молчала, медленно опуская взгляд на грязные, в комьях глины носки сапог.
— Ведь за вами, Радионова, за вашей боевой работой сейчас следили все, вплоть до штаба армии, а я ничего не могу им доложить.
Она только на мгновение вскинула посветлевшие, широко открытые глаза, увидела слегка ссутулившиеся плечи Кузнецова, его черноволосую голову с хохолком на макушке, и другие воспоминания нахлынули на нее.
Она опять потупилась и тихонько ответила:
— Виновата…
— Кстати, вы не очень виноваты, — сухо сказал Кузнецов. — Я понимаю, что после пережитого сделать это было нелегко. Но вы должны были это сделать. Вы понимаете, почему должны?
Валя подняла голову и честно призналась:
— Нет. Не понимаю.
— Да потому что все, что мы делаем на войне, прежде всего нужно для других. Понимаете? Для других. А мы, наши жизни, смерти, боли и обиды — дело десятое. Каждый солдат вообще, а разведчики в особенности всегда работают для других. Ради них. На них. Вот почему пусть хоть мертвый, хоть живой, а он должен довести свою работу до конца. Вы в этот раз довели ее не до конца.
Он умолк и сразу погрузнел, осунулся.
— Я, кажется, понимаю, — пролепетала Валя.
Пожалуй, она и в самом деле поняла, что она собой представляет, и, пожалуй, тут перед ней и открылось ее настоящее место в армии, так отлично совпадающее с ее собственным представлением о жизни. Ведь на войну она шла все-таки не для себя…
И в эту минуту долгого, настороженного молчания, когда офицеры смотрели на нее с интересом и сочувствием, она со всей очевидностью поняла, что на войну она шла не только для других. Нет, она шла и для себя. Ей хотелось выделиться, стать необычной, ей были очень важны собственные обиды и неудобства, собственное достоинство. И пока она стояла перед офицерами, эти родные и столько лет близкие ей мысли болезненно съеживались и уходили, пропадали в ее собственных глубинах.