Николай Брешко-Брешковский - Принц и танцовщица
Одно из непременных условий каждого контракта — дирекция требует — всякий без исключения артист перед исполнением своего номера или после него, одевшись в униформу, должен помогать прислуге во всех работах в часы спектакля. Эта «работа» — живые декоративные шпалеры. Сквозь них, зрительного эффекта ради, проходит или проезжает артист или артистка. Все должны помогать в установке или разборке сложных акробатических снарядов. То же самое, когда воздвигается или разбирается гигантская железная клетка вокруг манежа. Клетка, внутри которой дает представление с хищниками своими укротитель.
Этот параграф, обязательный как для больших столичных цирков, так и для бродячих, имеет несомненное воспитательное значение.
Гвидо Барбасан так пояснял это:
— Мы — цирковая семья, мы — несомненные аристократы, ибо наше «метьэ» требует знаний, знаний и знаний, работы, работы и работы. Маленький актерик может быть и невежественным, неученым, но даже третьестепенный цирковой артист должен кое-что знать и уметь, и это «кое-что» усваивается работой многих лет. Итак, мы аристократы, но мы в то же время демократичны, в благородном значении этого слова, демократичны, как, пожалуй, никакая другая из артистических семей. Наши цирковые знаменитости никогда не презирают, внешне по крайней мере, маленьких скромных работников манежа. Этому немало способствует, во-первых, опасность, физическая опасность, подстерегающая почти на каждом шагу людей нашей профессии, а затем, затем прекрасный, имеющий глубокий смысл параграф о взаимопомощи, когда какой-нибудь баловень, кумир толпы, вроде нашего красавца Фуэго, вместе со вторым клоуном, вся обязанность которого смешно и нелепо кувыркаться, одетые в одинаковую форму, вместе дружно подтягивают к потолку систему трапеций или убирают с манежа дощатый помост, на котором исполнялся балетный номер. И поэтому в нашем общежитии нет людей высшей касты и нет париев. Совсем другое — в театрах. В глазах какого-нибудь первого любовника исполняющий маленькие роли артист — не человек даже. Любовник не только не подает ему руки, он его даже не замечает, хотя бы они и служили десятки лет вместе. То же самое и в опере, где примадонна, ежедневно сталкиваясь с хористками, не видит их, просто-напросто не видит.
У старого Гвидо слово не расходилось с делом. Он был одинаково вежлив со всеми членами своей семьи и для серых маленьких работников своего цирка всегда находил и ласку, и хорошее слово.
Перед тем, как подписать контракт с персидским принцем Каджаром, он сделал оговорку:
— Но, знаете, Ваша Светлость, до исполнения вашего блестящего номера и после него вы будете обязаны помогать в простой физической работе всем остальным. Эта работа сложна и требует большого количества рук. Хотя вы и принц крови, но раз вы артист цирковой труппы, я не могу поставить вас в исключительные условия.
Фазулла-Мирза с подкупающей добротой людей Востока улыбнулся в свои густые черные усы, которых, не следуя моде, ни за что не хотел подстригать:
— Полноте, господин директор, может ли быть иначе? Я сам воспротивился бы, вздумай вы сделать для меня исключение. Мне стыдно было бы в глаза смотреть моим, моим… но как это выразить, моим сослуживцам, что ли? Я умышленно избегаю выражения «товарищам», это слово так опошлено, так опоганено революцией, что приобрело теперь самый оскорбительный, самый бранный смысл…
Такое же предупреждение было и по адресу наездника высшей школы Ренни Гварди. Под этим псевдонимом Барбасан тотчас же угадал человека тонкой расы и белой кости. И Ренни Гварди ответил в несколько иной форме, но то же, что и Фазулла-Мирза.
И они вместе, плечо к плечу, бывший дистрийский престолонаследник и потомок древней персидской династии, в вицмундирах, в белых рейтузах и лакированных ботфортах делали то же самое, что и все остальные. И ни разу ни один, ни другой не испытали чувства, называемого «ложным стыдом». Самое большое — это если каждый в глубине души с горечью вспоминал недавнее прошлое, когда вместо цирковой униформы носил иные, совсем иные мундиры…
Особенно много в этом недавнем прошлом было мундиров у Язона. Помимо общегенеральской, пехотной, морской, артиллерийской, кавалерийской формы, он в известном случае надевал еще мундиры тех полков, — и своих дистрийских, и чужеземных, — коих был шефом.
Куда все это девалось? И мундиры, и шефство? Все погибло. Хотя мундиры, пожалуй, не погибли. После того, как был разграблен дворец, во всем этом великолепии, наверное, щеголяли, да и теперь щеголяют, какие-нибудь комиссары: каторжники в прошлом, а в настоящем — военные сановники республиканской Дистрии. Так было в России, так было в Венгрии в течение трехмесячного большевизма, и почему же должна быть исключением Дистрия?
5. ОЖИДАНИЯ И ДЕЙСТВИТЕЛЬНОСТЬ
На двух репетициях сошло гладко, даже более чем гладко, но репетиция днем, в присутствии нескольких человек — это не вечерний спектакль на глазах тысячной толпы.
Язон волновался перед своим дебютом, мучительно допытываясь у самого себя, сойдет ли все гладко и оправдает ли он оптимистические радужные упования Барбасана?
Но куда острее, чем он сам, волновался за него князь Маврос. Этот, хотя и знал лучше всех других, какой наездник принц, его принц, но был настроен менее оптимистически, чем старый Гвидо. Ему, Мавросу, чудились всякие ужасы, до конфуза и провала включительно. Психологически это понятно. Принц был его божеством, как божеством является для матери дочь — талантливая певица или музыкантша. И какая же мать не волнуется смертельно перед первым, да и не только перед первым, а перед каждым публичным выступлением своей дочери? Дочери ли, сына ли, одинаково трепещет и бьется материнское сердце. Так было и с Мавросом. И у него трепетало и билось сердце. Но его переживание было еще запутаннее и сложнее. Он волновался бы гораздо менее, будь это дорогой и близкий ему обыкновенный смертный. Но все усложнялось тем, что это не обыкновенный смертный, а принц, и хотя пока парижские газеты молчат, но ни для кого не останется же тайной, что наездник высшей школы Ренни Гварди не кто иной, как разоренный революцией престолонаследник Дистрии.
С ужасом думал Маврос: а что если во время дебюта раздастся какой-нибудь иронический возглас, последует какая-нибудь оскорбительная плоская шутка? И то, и другое весьма возможно. К тому же Маврос ни на один миг не сомневался, что и Мекси, и Медея, несомненно, украсят собою одну из лож… А если будут они, почему не быть их клакерам, готовым на какие угодно выходки, раз это будет щедро оплачено, хотя бы тем же Церини? Сам Церини, пожалуй, не дерзнет показаться в цирке, так за последнее время терроризировал его Маврос. Но что такое Церини? В амфитеатре могут оказаться десятки других таких же негодяев, о которых он, Маврос, и понятия не имеет.
Маврос не ошибся. Цер, хотя и жаждал увидеть первый выход Язона, а главное, увидеть, как он будет посрамлен, — соблазн был так велик! — не рискнул, однако, явиться в цирк, убежденный, что этот страшный Маврос сделает ему какую-нибудь очередную пакость.
Но это не мешало Церу держаться поблизости, с афишей в руках. Он отмечал карандашом исполненные номера, чтобы все время оставаться в курсе программы и вернее чувствовать приближение дебюта наездника высшей школы.
Живой связью между вестибюлем цирка и личным секретарем Адольфа Мекси был какой-то юный апаш, за пять франков извещавший Церини о ходе спектакля. Церини принимал своего вестника в соседнем кафе и карандашом в дрожащих пальцах зачеркивал то, что уже оставалось позади.
Любопытна в данном случае психология бывшего героя конских ярмарок в местечках Юго-Западного края. Лично ему принц не сделал ничего дурного, и вообще до самых последних дней Язон и понятия не имел, что какой-то Арон Цер существует в природе. И, однако же, этот самый Арон Цер ненавидел Язона, с наслаждением выкрал у него знаменитое колье и сейчас готов был накинуть еще пять франков юному апашу, если этот юный апаш прибежит и донесет ему, что Ренни Гварди освистан.
Нельзя было это истолковать и собачьей преданностью Адольфу Мекси. Он, мол, Церини, как верный пес, готов вцепиться зубами во всякого, кто неприятен его шефу. Предан был Цер постольку, поскольку дистрийский волшебник оплачивал и держал его при своей особе. Но если бы Мекси выгнал его или разорился бы вдруг, от «собачьей» преданности Цера и следа не осталось бы. Нет, его чувство было другое. Подленькая, тупая ненависть, ненависть плебея к человеку высшей породы и так называемой голубой крови. Цер не мог не сознавать, сделайся он, Арон, таким же миллиардером, как и Мекси, ему никогда не сравняться с этим принцем, изгнанным, обедневшим, вынужденным поступить в цирк. Никогда! И это сознание еще больше разжигало низкую, насыщенную злобой страсть человека со шрамом.