Валерий Поволяев - Русская рулетка
— Я знаю, — быстро произнёс Чуриллов, оглянулся: — Вы поосторожнее насчёт адмиралов, Николай Степанович. Здесь народ такой, задумываться не любит…
Но Гумилев на предостережение не обратил внимания.
— Отец у меня — также старый морской пират. Он был плавающим доктором. С военными кораблями прошёл полмира. От него-то я, похоже, и заразился страстью к Африке, — Гумилёв повернулся спиной к дому, в котором родился, и пошёл прочь.
Чуриллов, пожав плечами, двинулся следом. Он понял, что на Гумилёва давят некие печальные школьные воспоминания, о которых тот просто не хотел говорить. В конце концов, вольному — воля. Гумилёв молчал недолго:
— Я ведь отсюда уехал совсем мальчишкой. Отец вышел в отставку, и мы покинули Кронштадт, переместились в Царское Село, на Московскую улицу, там отец приобрёл небольшой дом. Но и из Царского тоже скоро уехали. В Питер, из Питера — в Тифлис. Из Тифлиса — снова в Царское. Так и путешествовали…
Иногда Гумилёв нагибался, поднимал с земли какую-нибудь железку, бегло осматривал её и отбрасывал в сторону. Создавалось впечатление, что он что-то искал, не находил, хмурился и шёл дальше. Он и разговор свой, речь «выхаживал ногами», Чуриллов в тот день так и записал в дневнике: «Гумилёв все свои разговоры выхаживал ногами».
— Не могу вспомнить ещё один эпизод, здесь это было или нет? Впрочем, эпизод не один, — Гумилёв поморщился, помял пальцами воздух, по лицу его пробежала светлая тень, он поймал себя на мысли, что мять пальцами воздух — типичный жест приказчика из какой-нибудь керосиновой лавки, покраснел и сунул руку за спину. — Может, в Царском Селе? А? К нам часто приходила старушка из богадельни, Евгения Ивановна, для которой я всегда оставлял пряники. Это была такая добрая-предобрая тетушка из детства… Какая всё-таки пакость с моей стороны — забыть её, — вид у Гумилёва сделался расстроенным, и он замолчал.
Когда пауза сделалась затяжной, Чуриллов спросил:
— У вас нет желания выступить перед матросами, Николай Степанович?
— Нет. Но если надо — выступлю.
— Надо.
— Надеюсь, не сейчас?
— Скорее всего — через неделю. Максимум через десять дней. Если вы, конечно, готовы…
Подняв с земли очередную железку, Гумилёв оглядел её и отбросил в сторону.
— Через десять дней так через десять дней, — проговорил он довольно равнодушно: выступление перед матросами открытий не сулило, это не занятия с юными студийцами в «институте живого слова». Гумилёв нагнулся, вновь поднял с земли какой-то ржавый гвоздь со сбитой набок четырехугольной шляпкой. — Я готов.
— Что вы ищете, Николай Степанович?
— Детство. Собственное детство.
— А как же насчёт глубинной памяти? Вдруг что-нибудь нарушится, откроются новые детали, произойдёт психологическое потрясение, а за ним смещение?
— С этим всё в порядке. Улица не обладает такой силой, как дом, как стены, в которых мы родились.
В следующий раз Гумилёв приехал в Кронштадт, чтобы уже выступить перед матросами. Был он усталый, задумчивый, лёгкая улыбка словно бы сама по себе возникала у него на губах и исчезала, читал он немного, и матросы разошлись недоумённые: им казалось, что перед ними выступал ненастоящий поэт.
— Вот гражданин Чуковский — это да! — воскликнул один из них. — Охота сразу в начищенных ботиночках по палубе пройтись, а гражданин Гумилёв по этой части ещё мало каши съел… После таких стишей по палубе не в ботинках ходят, а в галошах.
Это было не так. Чуриллов с досадою пощёлкал пальцами — жест был нетерпеливый, он не понимал, как же можно путать зерно с шелухой: Чуковский — это одно, Гумилёв — совсем другое.
Гумилёв услышал, что про него сказал молодой беззастенчивый матрос, но слова его на Гумилёва никак не подействовали, он лишь усмехнулся, лицо его на мгновение потеряло выражение усталой озабоченности, но потом вновь сделалось прежним, бледным, морщинистым, постаревшим. Что-то беспокоило Гумилёва, Чуриллов хотел спросить, что именно, но не решался — Гумилев мог хлёстко и резко ответить, либо вообще замкнуться, а этого Чуриллов не хотел.
— Приглашаю вас, Николай Степанович, на скромный обед, — сказал он, — матросы утром поймали в сеть немного наваги. Будет жареная рыба, — Чуриллов тронул Гумилёва пальцами за плечо, — и Инна будет рада.
— Нет-нет, благодарю вас, — отказался Гумилёв, — мне надо срочно возвращаться в Питер.
Чуриллов проводил его до пирса, Гумилёв ловко перепрыгнул через деревянный поручень, балансируя руками, будто циркач, прошёл по узкому железному борту на корму катера и спрыгнул на мокрый настил, постеленный перед входом в салон. Приветственно поднял руку, прощаясь с Чурилловым, и нырнул в узкий прокуренный салон, пахнущий табаком, рыбой, гнилыми водорослями, ещё чем-то неприятным, чем может пахнуть только старое, изувеченное хлёсткими ветрами и злыми штормами морское суденышко, доживающее последние свои месяцы.
«Ну вот, ни о поэзии, ни о Париже не поговорили, — запоздало огорчился Чуриллов. — И на обед не остался…»
В следующий миг успокоил себя: в конце концов, не последний же день они живут на белом свете, и встреча эта — не последняя.
Прежде чем в жизни Чуриллова появилась Инна, он был связан с другой женщиной, коренной петербуржкой с утончёнными манерами и холодным белым лицом, ошеломляюще красивой — Ольгой Зеленовой. Мужчины, встречавшиеся ей на улице, обязательно поворачивали головы в её сторону: ба-ба-ба!
Но потом что-то разладилось в их отношениях, вернее, не склеилось: бывает такое психологическое состояние, когда всякий взрослый человек начинает понимать, что пора лепить свою судьбу, свою будущую жизнь, подобно муравью собирать её из мелких кусочков, один ломтик соединять с другим, лепить судьбу общую, но именно это у Чуриллова и не получилось…
В результате он уехал за границу, работал в Греции помощником морского атташе, потом во Франции на той же должности… В Париже Чуриллов встретил Инну — русскую эмигрантку — и женился на ней.
Ну а уж долгая дорога домой вместе с Инной — это особая статья, о которой рассказывать можно — и нужно, — долго, но о которой Чуриллов не любил распространяться.
Олечка Зеленова потихоньку начала забываться, образ её, вначале отчётливый, яркий, зримый, стал тускнеть, а через некоторое время вообще потерял свои краски.
Время — штука безжалостная, почти всегда работает на уничтожение былого, перекрывает его настоящим, более отчётливым, более ярким.
В один из холодных дней, когда Маркизова лужа вспенилась, будто Нептуна накачали знаменитой старой «Смирновкой», водкой, которую уже не производят, и морской бог малость взбрендил, Чуриллов пошёл на катере, который считался разгонным катером штаба, в Петроград. В каюту он не спустился, остался на палубе. Поднял воротник фирменной шинели, сунул руки в карманы и застыл. Залив был таким хмельным, что даже птиц не было видно. Обычно стоит только подняться волне, чайки, буревестники, нырки, прочая балтийская челядь тут как тут: дно недалеко, вода мелкая. Волны обязательно вывернут на поверхность рыбу.
Если бы он знал, где сейчас живёт Ольга Зеленова, то послал бы ей письмо. Но о чём бы он написал и, вообще, с чего бы начал это письмо? С того, что предал прошлое и живёт с нелюбимой женщиной? Но так ведь и Ольга предала их юность, идеалы, верность друг другу и вот ведь как — рот его горько сморщился, сделался старческим, он потрогал свои губы: губы были холодными, — и Ольга живёт с другим мужчиной, и только одно это он никогда ей не простит.
Чуриллов передёрнул плечами, было холодно. А вдруг у этого её… у мужчины, словом, есть дурные привычки, наклонности, за которые бьют по щекам? Ну, например, такая непростительная привычка, как… Нет, не может мужчина вскрывать чужие письма. Иначе какой же он мужчина?
— Где ты, Ольга? — прошептал Чуриллов с горечью, вытащил руку из кармана и стёр с лица морские брызги. — Где?
Лучше бы он не думал о ней: прошлое нанесло ему удар и здесь.
В один из весенних дней в Кронштадт неожиданно прибыла делегация петроградской интеллигенции. Хотя Кронштадт был закрыт — дело было перед самым восстанием, — человек двадцать по-барски одетых интеллигентов пустили в крепость, гостеприимно подняли перед ними шлагбаум.
Обстановка была сложная, бывшие офицеры, ставшие красными военморспецами, ощущали себя в осаде, старались держаться друг друга, — наверное, только так и можно было спастись в тех условиях, — в общем, Чуриллов очень удивился появлению сугубо «штатских шпаков» в Кронштадте.
— Надо же, — хмыкнул он иронично. В следующее мгновение невольно умолк, словно поражённый столбняком: в петроградской делегации он увидел Ольгу Зеленову. После нескольких минут молчания прошептал неверяще: — Надо же… Ольга!