Вера Кетлинская - В осаде
Партизан жадно рассматривали, некоторых узнавали: «Да это Трофимов, судья!» «Сам прокурор здесь!»
Связанный староста стоял в углу и исподлобья озирался.
Гудимов не обдумывал заранее, какую речь он произнесёт. Он знал, что обстановка подскажет нужные слова. Он уверенно, по-хозяйски размещал людей в тесноте, перебрасываясь с ними шутками и заигрывая с ребятишками, и всё время чувствовал себя дома, снова дома, среди родных. И уже не удивлялся тому, что люди сбежались сюда запросто, без расспросов, словно давно ждали этого часа и совсем так же теснятся вперёд и даже переругиваются из-за мест, как бывало раньше перед собраниями.
— Товарищи советские граждане! — начал он негромко. — Мы с вами сегодня в немецком тылу. Но советскими людьми быть не перестали и не перестанем. И советская власть была и будет нашей единственной властью. С немецкими захватчиками у нас один разговор — борьба. А предателей, изменников, продажных немецких прислужников мы будем уничтожать, как уничтожают вошь. От имени народа, от имени советской власти объявляю общественный суд открытым. Обвиняемый Ермолаев — бывший вор и арестант, а теперь немецкий слуга и предатель родины. Судьи — вы все. Сами решайте, что с ним делать.
Гудимов сел на лавку, предоставив Трофимову и Гришину допрашивать подсудимого. Собрание молчало. Но при первой попытке Ермолаева отпереться от своей вины, высокий женский голос метнулся из предбанника: «Врёт!» Собрание загудело, и пожилой крестьянин протиснулся вперёд и закричал, потрясая рукой:
— А кто хлебом-солью немцев встречал? Не отопрёшься, гадина, народ всё видит!
Допрос стал всеобщим, свидетели выступали тут же, обращаясь ко всем за подтверждением своих слов, и десятки голосов подтверждали, и уже из предбанника и с огорода пробивались вперед новые свидетели, выкрикивая:
— Дайте я скажу! Да пустите же, граждане, я ему всё припомню!
Радуясь этому взрыву страстей, Гудимов с шутками и прибаутками придерживал их, чтобы собрание всё-таки оставалось организованным, настоящим собранием, потому что позднее — он знал это — люди будут припоминать всё и рассказывать о каждой подробности, и то, что партизаны принесли с собою не только возмездие, но и законность, и порядок, — будет одобрено, как свидетельство силы.
И люди охотно подчинялись ему, затихали, чтобы услышать его негромкий дружеский голос, смотрели на него с доверием, поощрительно, без страха.
Ольгу он увидел неожиданно — он как-то забыл о ней. Она стояла в углу в группе девушек. Встретив взгляд Гудимова, она повела глазами вокруг, и Гудимов понял, какое торжество для неё сегодняшний вечер.
Он написал на листке блокнота: «Дорогой мой товарищ, мы боремся за будущее счастье, за общее и, быть может, наше тоже. Но и в этой борьбе у нас будут часы вот такого удовлетворения и счастья. И жизнь хороша, и жить хорошо! Так, кажется, в стихах?»
Передавать листок было невозможно, он только показал ей глазами, что записка ждёт её, и Ольга поняла.
Допрос окончился. Гудимов предложил высказываться, но в ответ раздались пылкие голоса:
— А что тут говорить? Много ему чести — говорить о нём! Расстрелять его, как собаку, и всё!
Голосовали смертный приговор в суровом, торжественном молчании. Руки подняли все — большинство с уверенностью, смело, иные с оглядкой. Гудимов с интересом ждал, как будут голосовать указанные Ольгой «ненадёжные» — женщина, оглянувшись, чуть подняла руку и быстро отдёрнула её, а Фофанов с каким-то вызовом вскинул руку и долго держал её вскинутой, выпучив глаза и испуганно приоткрыв рот. «Ладно, — подумал Гудимов, — это вам урок и предупреждение».
Когда старосту повели расстреливать, весь народ повалил следом.
Ни одна женщина не вскрикнула и не отвела глаз, когда раздался залп.
А потом Гудимова окружили плотной толпой, и началось второе, быть может, самое главное собрание, когда люди расспрашивали, что же теперь делать, что будет дальше, часто ли будут приходить партизаны, и ощущение своей силы и неизбежности борьбы нарастало с каждым словом и захватывало самых как будто бы отсталых и пассивных людей.
И люди, возбуждённые этой необыкновенной ночью, приобщившей их к зарождающейся всенародной борьбе, уже ничего не боялись — они наперебой зазывали к себе партизан, и оказалось, что и баньки успели протопить, и угощение готово, и заботливые руки уже завязали в узелки — кто домашних пирогов, кто сала и луку, кто тёплых шанежек — что нашлось под рукою.
Когда отряд уходил из села, трое новых партизан стали в ряды вместе со всеми, и тогда выбежал из толпы пожилой колхозник, тот, что первым выступил на суде, и с ним его сын — паренёк лет шестнадцати, а за ними — ещё двое крестьян. Они тоже пристроились в ряды.
Гудимов увидел в толпе провожающих отчаянное лицо Ольги. Как ей хотелось, бедняжке, занять своё место и гордо пойти с товарищами у всех на глазах.
— До скорого свидания, друзья! — сказал Гудимов и начал пожимать руки, со всех сторон потянувшиеся к нему.
Ольга тоже протянула руку, и он незаметно сунул ей в ладонь записку. Она благодарно улыбнулась и сразу отошла.
Два дня всё было спокойно, и Ольга сообщала только, что хлеб не повезли, а спрятали, что из окрестных деревень приходят узнавать о посещении партизан, что кругом только и говорят о партизанах, о суде над Ермолаевым, о том, что «предатели всё равно ничего, кроме пули, не заработают».
Гудимов ждал карательного отряда и не ошибся. На третий день разведка сообщила, что на двух грузовиках приближаются немцы.
Засада была устроена поодаль от села, в лесу, у поворота дороги, где на ухабах машины должны были замедлить ход.
Иван Коротков первым метнул гранату под колёса головной машины, почти одновременно Коля Прохоров метнул гранату во вторую машину. Из-за деревьев засвистели партизанские пули. Завязался короткий бой.
Застигнутые врасплох, немцы сопротивлялись недолго. Собранные после боя трофеи были великолепны — автоматы, патроны, обоймы, шинели, сапоги..
Трупы немецких солдат положили на дороге в ряд, на грудь офицера прикололи записку:
«Собакам собачья смерть! Такая судьба ждёт каждого немецкого бандита! Свободный народ не будет рабом.
Народные мстители.»
Ещё через два дня под вечер, с кошёлкой для грибов у локтя, в партизанский лагерь прибежала Ольга.
— Товарищ командир… прибыла без разрешения… по очень важному делу… — Она перевела дух и виновато добавила: — уж очень хотелось самой…
Она принесла заявление, адресованное «секретарю райкома большевиков начальнику партизан т. Гудимову и районному прокурору т. Гришину и всем партизанам» от граждан другого большого села. Граждане подробно сообщали о всех притеснениях, чинимых немцами и их старостами, просили притти к ним и провести партизанский суд.
«А мы все вам поможем и будем помогать, чем сумеем, потому что никакой жизни теперь нет, и у нас один выход — бороться вместе с вами, пока всех немцев не перебьём! Ждем вас, дорогие товарищи!»
6
Склонясь над кроваткой сына и сонно покачиваясь в такт песне, Мария пела почти беззвучно:
Богатырь ты будешь с видуИ казак душой,Провожать тебя я выйду —Ты махнёшь рукой…
И облегчающее сознание того, что сын ещё очень мал, спутывалось с горьким предвкушением далёкой скорби, и она думала в полудреме о том, что, быть может, теперешние страшные бои будут, наконец, последними для человечества и её минует материнская неизбывная тревога за существо, более дорогое, чем собственная жизнь… Но сколько раз матери над колыбелями сыновей страстно надеялись, что война — последняя и над новым поколением не будет нависать смертная опасность?..
Всё глуше звучали слова песни. В тишине стали слышны мягкие стуки дождевых капель и невнятные голоса дальнобойных орудий. «Вот мы и на фронте», — сказал Сизов. «И маленький спящий ребёнок тоже на фронте? И это я оставила его здесь… Это я буду виновата, если с ним что-нибудь случится… Прости меня, солнышко моё. Но ты даже не можешь простить, ты не понимаешь…»
Настойчивый, резкий звонок.
Очнувшись, Мария вслушивалась — вот мама прошла в переднюю, звякают запоры, хлопает дверь. Чей-то незнакомый голос, непонятные восклицания Анны Константиновны…
— Муся! — испуганным топотом позвала Анна Константиновна. — Муся, пойди сюда!
Мария вышла, жмурясь от яркого света после полумрака детской.
— Муся… это Митя!
— Ну, и что же? Где он?
Мария решительно направилась к митиной комнате, но Анна Константиновна схватила её за руку:
— Он такой страшный, Муся!. Ввалился… ничего не объяснил… Я боюсь. Он… переодетый!..