Приемные дети войны - Ефим Аронович Гаммер
Я вас любил. Чего же боле?
Что я могу еще сказать?
Теперь я знаю, в вашей воле
Меня презреньем наказать.
Никита, кривясь, выслушал Колю и погрозил ему пальцем.
— Разыгрываешь?
— Чего так?
— Стихи, доложу тебе, кореш, не на уровне, как сказал бы настоящий поэт. А я скажу: не по случаю.
— Ну?
— Гну!
— А проще?
— Будет тебе и проще. "Я вас любил…" Какое — "любил"? Что подумает девушка? Подумает, что я, еще не женившись, уже ее разлюбил. Надо написать, чтобы проняло до печенок. Мол, влюблен был в нее, скажем так, заочно. Не знал, положим, даже о ее существовании, а уже влюбился. Такие стихи для девушек всегда — первый сорт. Браки ведь, как говорят у нас в деревне, заключаются на небесах.
— Понятно, — согласился Коля.
— Что тебе понятно?
— Надо написать: "А я тебя еще не встретил, не знаю, что тому виной".
— Теперь вижу, что тебе понятно. Пиши так. И еще пиши, чтобы не было никаких таких дуростей в отношении меня. "Меня презреньем наказать". Тьфу, дурость какая! Нужно мне ее презренье, как пятое колесо телеге. Мне ее любовь нужна! И согласие на женитьбу! А ждать долго я не могу. Мы на войне. И я не в силах предсказать, что будет дальше.
— Не в силах предсказать?
— А что? Это не литературно? Это очень литературно. Я где-то это даже читал.
— А сейчас еще и услышишь.
Коля отставил ногу, воздел руку к потолку, как на известной по учебнику картине юный выпускник лицея Александр Пушкин, держащий экзамен перед маститым стариком Державиным, и распевно повел:
А я тебя
Еще не встретил.
Не знаю,
Что тому виной.
Порывистая,
Словно ветер,
Еще неузнанная
Мной.
Еще неузнанная,
Где ты?
Как долго мне
Осталось ждать?
Но ты сказать
Не можешь это,
И я не в силах
Предсказать.
— Браво! — захлопал в ладоши Никита. — Ты настоящий поэт! С тобой можно идти в разведку!
— Иди лучше на свою свадьбу, — пробурчал Коля, с опозданием понимая, что его любовное стихотворение первым прочитает Полине, причем от собственного имени, Никита.
В тот момент, когда с лязгом засова дверь камеры отворилась, Вася отрешенно смотрел на зарешеченное окно. Он почувствовал присутствие в камере постороннего человека.
"Кто здесь?" — подумалось ему.
Женский голос вывел его из душевного паралича.
— Ну и запах!
— Запах? И вам мерещится запах? — Вася резко повернулся на голос.
— Зачем же — "мерещится"? Живой запах, как на кухне.
— Запах хлеба?
— Хлеба.
— И курицы?
— Мальчик, да что с тобой? Ты болен?
— Я не болен. Я думал, что с ума сошел.
Вася с внезапно возникшем облегчением смотрел на женщину, необыкновенно милую, небольшого росточка, со вздернутым носиком и коротко стриженными волосами.
— Успокойся, — сказала Мария Евгеньевна, бывшая медсестра из военнопленных.
Вася приподнялся на лежаке, подтянул к подбородку колени.
— А вас за что сюда, в карцер?
— За то же, что и тебя. Листовки!
— А откуда вы знаете, за что меня?
Вася разом закостенел: не провокатора ли к нему подсадили?
— Земля — слухом кормится.
— Вам кто-то сказал?
— Много будешь знать — скоро состаришься.
Мария Евгеньевна взглянула на мальчика, и ее сердце жалобно екнуло. Перед ней сидел, скорчившись, маленький старичок с заметными страдальческими складками в уголках рта, дряблой шеей и обесцвеченными глазами. Так что, ее "скоро" было явно неуместно.
10
Ранним утром, в прибывающем свете нового дня по заснеженной грунтовой дороге, ведущей в Бобро-вичи — поселок городского типа с небольшим маслозаводом, превращенным в склад собранного на полях сражений оружия, продвигалась малочисленная процессия. Впереди — трехколесный мотоцикл с коляской, за ним — две подводы с людьми, одетыми в форму вермахта.
Смерзшийся с ночи снег поскрипывал под колесами. Льдисто постукивали вожжи. Пар шел от заиндевелых ноздрей битюгов.
"Немцы", сидящие, скинув ноги, на телегах, в подмороженных касках с отдающими холодком автоматами на груди, грели ладони под мышками и, без стеснения, с матерком, кляли трофейные пятипальцевые перчатки и мышиного цвета шинели на рыбьем меху.
— С такой амуницией — едри тебя в котень! — сунулись в нашу стужу!
— Дурье безмозглое!
— Блицкригу им захотелось! Думали — лето — осень — и покончат с нами своим криком.
— Пусть кричат теперь надрываются, когда им мордахи выморозит!
— С гусиной кожей на морде не очень-то покричишь. Надорвешься.
Сеня Баскин, командир группы, сидя позади фельдфебеля Клинберга, управляющего мотоциклом, оглянулся на взъерошенных, подрагивающих плечами партизан, и непроизвольно усмехнулся. "Ни дать ни взять, и впрямь похожи на фрицев, вкусивших русского морозца!" Он перевел взгляд на стриженый затылок двухметрового Генриха, на подсвеченные розовым огнем уши с вытянутыми мочками, торчащие из-под офицерской фуражки с высокой тульей. Невольно представил, как удобно было папочке этого долговязого немца таскать его за уши. И чуть было не прыснул. Но подавил в себе смешок и, чтобы не расхолаживаться, ткнул стволом "парабеллума" в спину водилы.
Фельдфебель Клинберг скосил глаза вправо от рогатого руля, на коляску, откуда на него, почти в упор смотрело дуло "шмайсера", лежащего на коленях "киндера"-переводчика.
Вдали, там, где большак сползал со взлобка в затянутый дымкой поселок, показались две размытые в воздухе фигуры.
"Патрульные!" — смекнул Коля.
Сами собой угасли разговоры. Напряженную тишину прерывал лишь глухой перестук копыт — чок, чок, чок!
Фельдфебель Клинберг притормозил рядом с патрульными и начал что-то выговаривать, сумрачно раскатывая хриплое "р-р-р".
Сеня сдавливал разгоряченную рукоять "парабеллума" в кармане шинели, испытующе посматривал на Колю: все ли делает немец правильно, согласно уговору?
Коля незаметно кивнул.
— Яволь! Яволь! — выдавливали охранники, внимая начальственному тону фельдфебеля. А он отчитывал их за неряшливый и сонный вид, требовал повышенного внимания, предупреждал, что партизаны могут оказаться в такой близости, что они и не представляют себе.
Бдительности это им не прибавило. Они покорно повторяли свое "Яволь! Яволь!" и виновато шмыгали носом.
— Герр фельдфебель, нам пора! — Коля напомнил о себе двухметровому Генриху.
Заурчал мотоциклетный мотор, мимо коляски проплыли обморочной белизны лица солдат. Минуту спустя, когда с патрулем поравнялась первая подвода, послышался придавленный вскрик — один, второй. Коля не обернулся. Зачем ему смотреть на оттаскиваемые за обочину трупы с торчащими из груди черенками ножей? Только и молвил, но так, чтобы его отчетливо услышал двухметровый Генрих: "На войне как на войне".
Бобровичи, в снегах до бровей, с дымовыми шпилями над крытыми соломой и кое-где черепицей избами, жили, затаясь