Мы стали другими - Вениамин Александрович Каверин
В антракте мы разговорились, он пригласил меня к себе, и я пришел через несколько дней. Он жил на Васильевском, в просторной комнате, на шестом этаже. С балкона открывался вид на Неву, на тихий, красно-желтый в эту позднюю осеннюю пору, стадион Ленина, на острова Крестовский и Елагин. Должно быть, по утрам Ленинград отсюда был очень северный, молочный. Это было жилище поэта, и сам Токарев со своими куклами, с мягким украинским выговором, с забавной манерой рассеянно слушать вас, думая о чем-то своем, был, конечно, настоящим поэтом, хотя в жизни не написал ни одной поэтической строки. Он очень оживился, когда я заговорил о «Гамлете» и актрисе, игравшей королеву.
— Вот она, — сказал он, и я увидел над столом ее портрет — спокойное русское лицо, с прекрасным лбом и смелыми глазами. — А вот здесь Татьяна Романовна с сыном. — И он показал мне набросок углем.
— Сколько же ему лет?
— Семнадцать, в этом году он кончает школу.
И мы заговорили о другом.
Это было за год до войны, в незапамятные времена, о которых вспоминаешь теперь с невольным недоверием — полно, да было ли все это? Жизнь завернула на полном ходу, все стало другим — хлеб, который ты ешь, друг, которого ты провожаешь на фронт, жена, которой ты говоришь: «Непременно увидимся, но не скоро».
…После утомительного, дождливого, бестолкового дня мы спали в грязной избе на полу, в политотделе дивизии. Окна были занавешаны плащ-палатками, в избе темно, и только от русской печки, в которой еще тлели последние угли, шел слабый красноватый свет. Дверь хлопнула. Кто-то вошел. Лейтенант принес сумку убитого немецкого офицера. Зажгли свечку, уселись за стол — я все лежал с закрытыми глазами. «А вот и карты», — сказал голос, показавшийся мне знакомым. Я открыл глаза и увидел Токарева.
Мы разговаривали до утра — кажется, тысяча лет прошла с тех пор, как я был в его просторной, светлой комнате над Невой. Комнаты уже не было, не было и самого дома.
— А ваша работа?
— Ничего не осталось.
Он сказал это очень спокойно, но лицо вдруг стало суровым, лоб разгладился, в глазах появилось ровное выражение. На нем была опаленная, в пятнах, боевая шинель, лицо худое, загорелое, — он очень изменился. Даже походка, прежде мягкая, немного на цыпочках, стала другой — отчетливее, тверже. Даже голос, — я подумал об этом, когда он стал ругать людей за то, что они спят на голом грязном полу, в то время как рядом, в амбаре, сколько угодно свежего сена.
— А где Татьяна Романовна?
— В Ленинграде, — ответил он очень просто. — Работает в госпитале. Театр уехал. А она не захотела, осталась.
— А ее портрет сохранился, помните, что вы рисовали?
Он улыбнулся.
— Пойдемте, я покажу вам ее портрет, — сказал он.
Мы подошли к маленькой баньке, стоявшей во дворе. Токарев заглянул и спросил негромко:
— Игорь, спишь?
— Нет, Петр Александрович, — тоже негромко отозвался из баньки сонный голос.
— Ну, поди сюда.
Да, это был ее портрет. То же открытое простое лицо, тот же взгляд — прямой, откровенный. Губы были еще детские, оттопыренные.
Сено застряло в волосах, он стряхнул его и сонно сощурился, увидев незнакомого человека.
— Похож?
— Да, очень.
— Ну вот, а теперь иди, досыпай! — сказал Токарев.
Игорь засмеялся, белые зубы блеснули. Потом он пошел досыпать, а мы с Токаревым еще долго ходили по деревенской пустынной улице и говорили.
— Хороший мальчик.
— Очень хороший, — со вздохом отозвался Токарев. — Одно плохо — боится.
— Да ну?
— Боится, и поэтому бросается на самые отчаянные дела. В роте так и слывет отчаянным. Я как-то заговорил с ним об этом — побледнел, как полотно, сжал зубы и ни слова.
Было уже светло, когда мы расстались. Девушки из медсанбата шли задними дворами, и слышно было, как они смеялись и кричали кому-то: «Женя, воздух!»
Немцы обстреливали батарею, стоявшую за деревней, один, второй недолет, и снаряд попал в давешнюю баньку, которая, впрочем, давно уже опустела. Связной забежал в политотдел, отряхивая с гимнастерки землю:
— Вот дьявол, как водой обдало…
Я пошел к артиллеристам, потом к полдню вернулся.
В политотделе было пусто, только шоферы варили картошку и читали друг другу письма из дому. Один из них сказал мне, что второй полк только что отбил у немцев две деревни. Я вышел — и во дворе увидел Токарева. Он стоял без фуражки у плетня, а рядом стояли два санитара с носилками и молчали.
— Петр Александрович!
Он обернулся — и как будто не узнал меня. Я подошел ближе. На носилках лежал Игорь. Он лежал неподвижно, одна рука свесилась, лицо было белое, очень похудевшее, точно вырезанное из кости. Он еще дышал. Но у него был очень мертвый вид, и я понял, что он непременно умрет.
Через час мы похоронили его под березой, на краю деревни, откуда начинались луга и просторные некошеные