Валентин Пикуль - Честь имею
Казалось, самые нерушимые монументы офицерского долга свергнуты с пьедестала. Правда, среди нас, погранстражников, не нашлось солдафонов-бурбонов, никто не впадал в излишнюю амбицию, чтобы слать Куприну негодующие вызовы на дуэль, но многие призадумались. Задумался и я — не стала ли русская армия зеркалом того упадка, морального и политического, который разъедает нынешнюю Россию?
Я задавал самому себе конкретный и честный вопрос:
— Стоит ли продлевать скуку наших дальних гарнизонов, где офицеры сами не знают, ради чего учились, и пытаются учить других? С одной стороны, писатель преподнес нам «культ личности офицера», а с другой — показал психологическую дряблость офицерской натуры, разучившейся действовать и мыслить, показал офицера-мелюзгу, который держится за свои 48 рублей, считая себя центром всего людского миропонимания…
Много лет спустя, вспоминая 1906 год, я спросил Б. М. Ш[апошникова], тоже поступавшего в Академию Генштаба, каково было его личное отношение к купринскому «Поединку».
— К сожалению, — отвечал он мне, — типы офицеров дальнего гарнизона схвачены Куприным удивительно верно. Я сам испытал это на себе, сам наблюдал таких «поручиков Ромашовых».
Я сознался, что после прочтения «Поединка» хотел даже отказаться от экзаменов в Академию, спрашивая сам себя: не базарим ли свою жизнь напрасно в захарканных гарнизонах? Не лучше ли сразу порвать с позывами душевного честолюбия?
— Я тогда тоже прошел через Академию, — улыбнулся Б. М. — Однако подобных мыслей у меня никогда не возникало…
Слишком четко врезался в мою память последний вечер на вокзале в Граево, где готовился экспресс для пропуска его за черту границы. Машинист дал гудок к отправлению, мимо меня качнулись пассажирские пульманы и слиппинг-кары первого класса. Красивые, балованные женщины равнодушно смотрели из окон вагонов на ничтожного поручика, который только что — вот мерзость! — ковырялся в их чемоданах, пересчитывал валюту в их кошельках. И вдруг я уловил что-то постыдно-общее между самим собою и купринским офицериком Ромашовым, который с такой же завистью провожал поезда, отлетающие в волшебный мир, далекий от его убогого гарнизона с выпивкой и картами.
«К черту! — сказал я себе, потуже натянув перчатку. — Пора выбираться отсюда, пока не уподобился героям Бильзе и Куприна. Коли уж не упал до сих пор, так будь любезен не стоять на месте, как дубина, а — двигайся…»
Не могу судить, в какой степени это решение зависело от литературы, а может, повинна и революция, уронившая в глазах русского общества авторитет офицера, но конкурс в Варшаве был в этом году невелик — лишь 13 человек со всего округа, и я взял все барьеры учености, а моя нежная, моя любимая Рава взяла барьеры манежные. Канцелярия Академии Генштаба, ознакомясь с моими баллами, вскоре прислала в Варшаву официальный вызов на мое имя — в Петербург!
Открывалась новая страница моей жизни. Последний раз я углубился в черной таинственный лес и увидел в нем жидкую цепочку огней — это была граница, за которой россия кончалась.
Но именно здесь же Россия и начиналась…
5. Науки армию питаютПосле Портсмутского мира, заключившего нашу войну с японцами, в Европе наступило как бы выжидательное затишье, а политики даже утверждали, что война — пережиток проклятого варварства, и зачем, спрашивается, теперь воевать, если в современной войне обязаны страдать одинаково — и победитель, и побежденный. Кого они больше жалели, нас или японцев, это уж не столь важно.
Я приехал в Петербург, когда волнения после небывалого шторма революции медленно затухали, на обломках погибшего еще держались уцелевшие после страшных катастроф… Полиция отыскала на даче в Озерках казненного там Гапона; веревка, на которой он висел, еще не успела перегнить, но повешенный уже начал разлагаться. Впоследствии — уже в Берлине — в запрещенной у нас книге Д. Н. Обнинского «Последний самодержец» я видел редкую фотографию из архивов полиции: вскрытие брюшины Гапона, главного виновника «кровавого воскресенья»… В столичных газетах того времени стали очень модными словечки, начинавшиеся со слога «кон»: контора, конгресс, конвульсии, конспиратор, консул, конспект, но русский читатель, со времен Салтыкова-Щедрина поднаторевший в познании эзоповского языка, понимал, что ему намекают на «конституцию».
Я был очень рад возвращению в город, который стал моими Пенатами, где прошла моя бестолковая юность, и вот теперь я вступал на широкие проспекты столицы офицером с несомненным будущим, но которое еще предстояло завоевать. Над Невою полно было чаек и веяли прохладные ветры (по выражению моего отца — «чухонские зефиры»). Конечно же, появясь в столице, я не преминул заглянуть в клуб «пашутистов» на Загородном проспекте, однако на этот раз любезный Пашу напрасно нацедил для меня в стаканчик крымского вина.
— Рад, что у вас не иссякают бочки с вином доброго урожая, но отныне я обязан хранить свою голову ясной и чистой…
Число «пашутистов» в подвале заметно поубавилось; я думал, они пополнили исторический некрополь столицы, но Пашу по секрету нашептал мне на ухо, что уже немало былых весельчаков и анекдотистов просто «изъяты из обращения».
— Как? Люди ведь — не фальшивые червонцы!
Пашу растолковал, что так говорят об арестованных или сосланных. Издавна считалось, что в России угодить в тюрьму гораздо легче, нежели попасть на концерт Феди Шаляпина. Но теперь сесть в тюрьму оказалось даже затруднительно. Все тюрьмы столицы были заполнены до отказа, многие осужденные интеллигенты маялись в хвосте очереди, ожидая, когда освободится камера; некоторые чудаки даже искали протекции, дабы отбоярить свой срок поскорее, попадая при этом в тюрьму, как говорится, «по блату»… Пашу рассказывал, что из Мариинского театра со скандалом выгнали даже ведущую певицу Валентину Куза, которая однажды, проезжая в коляске мимо рядов Финляндской лейб-гвардии, крикнула офицерам:
— Поздравляю с великолепной победой над рабочими и студентами! Вы гордо несете на своих боевых штандартах дату — девятое января… Вот бы вам так же хорошо воевать с японцами!
Невольно загрустив, я спросил Пашу:
— А где Щеляков? Не изъяли его из обращения?
— Пройди в задние комнаты, он с утра выклянчил у меня журнал «Мир Божий», теперь читает и хохочет…
«Мир Божий», публиковавший Максима Горького, Тарле, Бунина, Джаншиева и Куприна, был весьма популярен среди радикальной интеллигенции. Щеляков, увидев меня, неохотно оторвался от чтения. Он оставался по-прежнему толст, но в необузданном раблезианстве его застольных речей появилась явная горечь. Он сказал, что скоро его засудят за покушение на убийство пристава столичной полиции.
— А вы разве способны на это? — удивился я.
— Конечно. Каждый террорист выбирает для себя любимое им оружие. Я выбрал смех! И так рассмешил пристава, что он не выдержал и лопнул от разрыва сердца. А теперь в юридической практике появится новый фактор кровавого злодейства: убийство казенного человека посредством вызова в нем хохота…
Узнав о моем решении делать военную карьеру, Михаил Валентинович не одобрил «академических» планов:
— Скучно быть офицером армии, проигравшей кампанию.
— Именно потому и хочу быть офицером армии, чтобы она следующую кампанию выиграла, — отвечал я.
Щеляков процитировал мне стихи Соловьева:
О Русь! Забудь былую славу,Орел двуглавый осрамлен,И желтым детям на забавуДаны клочки твоих знамен.
— Сейчас, — продолжал он, — многие офицеры подают в отставку, ибо везде, где ни появятся, их подвергают презрению и насмешкам. Дело доходит до того, что офицер стыдится носить мундир, стараясь появляться в штатском. Даже израненные калеки не вызывают сочувствия, а безногим нищим подают намного больше, если они говорят, что ногу им отрезало трамваем на углу Невского и Литейного, а к Мукдену и Ляояну они никакого отношения не имеют… Так стоит ли тебе вставать под знамена, поруганные врагом и обесчещенные в народе?
Я ответил, что мне обидно за армию, тем более что ее офицерский корпус давно стал наполовину демократическим:
— Кого ни колупнешь, всякий сыщет отца, служившего писарем, или деда, который еще корячился с сохой на своего барина.
— Твоя правда, дитя мое, — кивнул Щеляков, — но ты не забывай, что идеология прежней кастовости никогда не сдается. Молодежь из кадетских корпусов, какова бы она ни была, сколько бы она ни начиталась Писарева или Белинского, но в полках легко осваивает традиции старого офицерства по самой примитивной формуле Салтыкова-Щедрина: «Ташши и не пушшай!»
Он развернул журнал, показал в нем статью Пильского, писавшего: «Сами офицеры большей частью нищи, незнатны, многие из крестьян и мещан. А между тем тихое и затаенное почтение к дворянству и особенно к титулам так велико, что даже женитьба на титулованной женщине кружит им головы, туманит воображение…» Щеляков усложнил вопрос своим замечанием: