Богдан Сушинский - Воскресший гарнизон
Какой же удивительной была речь Софьи! — поражался теперь Гордаш-Отщельник, вспоминая дни, проведенные с «мадам Софи Жерницкой», как называли ее близкие подруги. Какой мир открывался за фантазиями этой женщины! Какие тайны женской обаятельности и плотской любви открывались ему жгучими южными ночами!
«Почему вы так опасаетесь моей ревности, Огест?! — Они лежали на прибрежном холме неподалеку от монастыря, и видели, как под серебристо-голубой вуалью вечера море неспешно, волна за волной, накатывалось на берег. Уставшие от любовных игрищ, они лежали, подставляя оголенные тела лунному сиянию и постепенно растворяясь в нем, сливаясь с маревом моря и степи. — Единственное, к чему я вас ревную, Огест, так это к вашему собственному таланту — к божественному таланту иконописца. Иных талантов, в том числе и таланта ревности, не признаю».
«В таком случае, вы и в самом деле удивительная женщина, Софья».
«Вычеканьте эти слова на стене своей мастерской, а еще лучше — вытатуируйте на скрижалях своей души».
«Считайте, что уже вытатуировал».
Несмотря на довольно длительную близость, Софи Жерниц-кая по-прежнему обращалась к Гордашу на «вы», подчеркивая таким образом особый аристократизм их отношений, и он сразу же принял условия этой салонной игры. Тем более что это было нетрудно: в любом случае он не решился бы обращаться к Софье на «ты», слишком уж салонной и вычурной казалась она вчерашнему сельскому парню. Слишком чужой и салонной — даже во время таких вот подлунных эротических экзальтаций, которым они сначала предавались в саду Софьиной усадьбы, а сегодня, перенеся свои «интимные познания друг друга» на берег моря, решились сделать их еще более романтичными.
«Отныне для вас должны существовать только две святости: ваша Женщина и ваше Искусство. И всегда помните, что ваша женщина способна оградить вас от презренного мира бездарей, а ваше искусство способно вознести вас на вершину славы и благополучия».
Предаваясь греховной любви и не менее греховным планам, эти двое с одинаковой иронией относились и к божьим заповедям христианской семинарии, и к безбожным устремлениям коммунистической власти.
«Обо мне многое говорят и всякое думают, однако лично меня это не смущает, — эти слова Жерницкая произносит уже не на берегу моря, однако теперь в сознании Отшельника все разговоры с этой женщиной слились в один возвышенно чувственный монолог.. — Как я уже говорила: я давно поняла, что создана Природой с совершенно четким предназначением: стать любимой, «вдохновенной» женщиной Великого Мастера. Оставалось только найти этого самого Мастера. Или, точнее, человека, готового к тому, чтобы из него можно было слепить, создать, сотворить... этого самого Мастера. Достойного такого перевоплощения».
...Сквозь листву и гроздья сирени просачивались лучи жаркого солнца, а за двухметровой высоты каменной оградой грохотал морской прйбой. Это был ими же сотворенный Эдем, в котором не нашлось бы места ни для кого другого. Во всяком случае, Оресту хотелось в это верить, что никому другому.
«Вот увидите, Огест, - чем больше волновалась, тем страстнее гаркавила Софи Жерницкая, — чтобы помочь вам стать гением, я не остановлюсь ни перед чем: ни перед финансовыми затратами, ни перед запретами морали».
«Трудно поверить, что слышу это из ваших уст, Софи, — Жерницкая любила, чтобы к ней обращались именно так: «Софи». — Ректору семинарии известны ваши взгляды?»
«Ректору давно известно много чего такого, чего не следует знать ни вам, ни кому бы то ни было из людей близких к семинарии. В которой, признайтесь, Огест, вы оказались не потому, что стремились постичь тайны Библии, а потому, что надеялись постичь тайны иконописи, в которой без познания тайн библейских сюжетов достичь чего-либо просто невозможно».
«И когда ректор понял это, он решил свести меня с вами...».
«Когда я впервые увидела у него написанную вами, Огест, икону, то сразу поняла, что имею дело с настоящим талантом, не зря же я с детства увлекалась живописью, не зря сейчас беру уроки искусствоведения у преподавателей художественного училища, сотрудников картинной галереи и Музея западного и восточного искусства. Это я убедила ректора, что ему следует обратить на вас внимание. Это я помогла ему сбыть первые ваши работы, я добилась их оценки в кругу знатоков и даже рецензии в городской газете. Не ректор свел вас со мной, а я свела вас с ректором, чтобы затем уже и самой ненавязчиво возникнуть перед вами. Вот как все происходило на самом деле. Только не спрашивайте меня, зачем возникла».
«На этот вопрос, как мне кажется, вы уже ответили. А только что повели речь о моральных запретах искусства».
«Не искусства, нет, Огест! Речь пойдет о высшей степени моральности женщины, живущей рядом с Мастером, с Творцом.
Для женщины она заключается в том, чтобы вести своего мужчину, своего Мастера к вершине таланта, мастерства и славы. Все остальное в этом мире не должно иметь для нее абсолютно никакой ценности. Ее не должны смущать ни людская молва, ни маразм идеологий, ни заповеди церковников».
Почему он не женился на этой женщине? На единственной женщине, которая предлагала именно то, к чему в глубине души он как художник больше всего стремился:
«... А если вы еще и женитесь на мне... О, если вы еще и женитесь на мне, Ог-гест! — безбожно грассировала Софи, как грассировала всегда, когда начинала духовно и физически возбуждаться. — ...Вы станете самым богатым и самым преуспевающим иконописцем, да, пожалуй, и самым богатым светским художником в этой стране».
Отшельник недоверчиво, грустно рассмеялся. Он хорошо знал, как складывалась судьба его отца, талантливого иконописца, или как он еще полушутя-полусерьезно называл сам себя — «богоизбранного богомаза»[25] Мечислава Гордаша, который, невзирая на свой талант и тяжкий труд, так и оставался полунищим, да к тому же еще и советскими властями гонимым.
«Так все и будет, Огест, — страстно нашептывала ему Софья, в очередной раз ненавязчиво, нежно, с каким-то артистическим трепетом отдаваясь ему. — Не надо бесконечно оглядываться на судьбу своего отца — спившегося сельского иконописца. Знаете, в чем заключается его трагедия? В том, что рядом с ним не оказалось женщины-хранительницы, женщины, способной приподнять его над обществом, заставить поверить в свой талант, в свою богоизбранность; женщины, способной обожествить его до такой степени, чтобы он стал обожествлять... свою женщину».
Отдаваясь ему, Софи никогда не предавалась интимной чувственности, она всегда использовала их сексуальные игры, чтобы через эйфорию любовной услады хоть на какое-то время увести его из реального мира «советско-пролетарской действительности» в мир высокого искусства, в мир Эрмитажа, Лувра и Монмартра.
«Забудьте о творческих смиреннях отца и „его коллег. Об их скитаниях по сельским церковным приходам и нищете. Учитесь воспринимать себя в искусстве и искусство в себе. Вам повезло, Огест, что у вас появилась я, причем произошло это еще в молодости. Пока мы будем вместе, Огест, мы непобедимы. Вы действительно станете настоящим мастером — талантливым и самобытным. А потому — известным и богатым. Уж об этом мы — я и мои друзья — позаботимся».
...На сей раз они сидели в шлюпке, мерно покачивавшейся у причала монастырской заводи. Два серых паруса рыбацких фелюг, словно две поднебесные сохи, медленно вспахивали дымчатую даль морского горизонта, порождая в фантазиях художника странные видения будущих картин.
«А ведь к морской тематике вы еще никогда не обращались, разве не так, мой Мастер?», — предельно точно считала его мысли Софи.
«Даже не пытался».
«Это хорошо, что ранее не пытались, мой Мастер. Значит, не успели разочароваться, разувериться в себе. Маринистика - это особый вид, особая стихия искусства. У нее свои традиции, свои корифеи, свои устоявшиеся образцы, образы и каноны».
«Понимаю, что ко вхождению в нее следует тщательно готовиться», — согласился Орест, предаваясь очередному пьянящему поцелую.
Софи никогда не набрасывалась на мужчину и никогда не позволяла мужчине сексуально набрасываться на нее. К «постели» с мужчиной относилась, как к некоей святости, не терпящей ни поспешности, ни грубого натурализма. Жерницкая умела замедлять процесс сексуального удовлетворения до некоего ритуала физического и духовного постижения друг друга.
Орест никогда не был влюблен в Софию, как, впрочем, и сама она вряд ли была влюблена в него. Тем не менее ни в ласках ее, ни в плотской близости он никогда не ощущал какого бы то ни было отторжения.
Жерницкая всегда помнила, что он влюблен в свою землячку медсестру Марию Кристич, фотография которая в свое время стала «натурой» для его прекрасно исполненной иконы Девы Марии, которую сам иконописец называл «Святой Девой Марией Подольской». Однако это не останавливало и даже не смущало ее. Наоборот, справедливо расхвалив эту работу, Софья подвигла Ореста сделать около десяти копий этой иконы, которые с успехом разошлись по только Жерницкой известным каналам. Причем три из них даже успели оказаться за рубежом, в какой-то частной коллекции её знакомых-эмигрантов.