Богдан Сушинский - Плацдарм непокоренных
— И не боялась возвращаться в края, где тебя знали как охранницу лагеря? — Беркут спросил об этом скорее из страха, что Войтич прервет свой рассказ и вновь замкнется в себе.
— А куда мне еще было? Как волчица — в логово. Ну так вот, дошла до своего села, узнаю: мать похоронили, снаряд в погреб попал, где она с соседками пряталась. Отца у меня давно нет. Да и был ли, кобель чертов? Ахата — вон она, стоит. Что делать? Я оружие на берегу, под корень вербы спрятала и начала прикидывать, как в доме своем, отцовском, перезимовать. А тут, как назло, на второй день, к вечеру, появляется один наш сельский, тоже окруженец. Говорит — даже мышь колхозную немцам не выдал бы, сам стрелять-вешать оккупантов буду, но тебя привел бы в их комендатуру. Пусть поизмывались бы над тобой, как ты над женщинами-лагерницами измывалась, а потом повесили на суку, посреди села, но только обязательно вверх ногами, чтобы помучилась напоследок. И всем объявили — за что такое наказание. — Так веди, говорю. — Предателем не хочу прослыть. А еще, не желаю, чтобы вышло так, будто это фашисты тебе, и таким, как ты, за люд наш перестрелянный отомстили. Но и сам повесить посреди села тоже не смогу. Немцы-полицаи не дадут. Поэтому собирайся, стерва, я тебя за огородами, на берегу, порешу. И повел. Ножом под ребра подталкивал. На ночь глядя в плавни. Бил, гад, страшно. Он меня смертно бил, а я даже не кричала. Не звала на помощь. Словно сама приговорила себя, — ему отводилась только роль палача.
— Он был без оружия? — Беркуту непонятна была жестокость новоявленного мстителя.
— Может, и был пистолет, однако шпигал меня под ребра ножом. Так, слегка… едва тело сквозь ватник пробивал. А когда решил, что мне конец, так, недобитую, и сбросил с берега. Вот только не знал, что змею надо добивать до конца. Он-то решил, что я утонула, а меня в камыши снесло. Там я кое-как очухалась. Вернулась, взяла свое оружие, ползком до соседской хаты добралась. Почти двое суток на чердаке сарая отлеживалась, в тряпье зарывшись. Тихо, чтобы и духа моего никто не слышал. Но пока лежала, за мной дважды немцы в сопровождении старосты приходили. Соседей расспрашивали, куда энкаведистка исчезла. Словом, поняла я: что от тех мне смерть, что от этих. На третьи сутки, ночью, спустилась в хату, картошки себе сварила, сколько нашла, поела, проверила пистолеты и пошла к тому окруженцу, к Криваню.
— И ты решилась на это?
— Думаешь, прощения просить?! Нет. Прихожу, вижу: он, еще с одним окруженцем и тестем своим, за столом сидят. Самогон пьют, как жить дальше, думают. Те двое вроде как в партизаны собрались, что ли. Так вот, вошла я. Кривань, тот, который убивал, как увидел меня — из-за стола поднялся, мычит что-то… Гости его понять ничего не могут, потому что истории нашей не знают. А я ему говорю: «Ну что, все, отмычался? Остальное на том свете домычишь». И от порога прямо в рот ему пальнула. Истинный крест: прямо в рот.
Беркут удивленно покачал головой.
— Тут сразу жена его, двое детей… Визг, крики. Я еще от люти две бутылки разнесла — со школы метко стреляю, «ворошиловский стрелок», в соревнованиях участвовала — плюнула и ушла. «Извините, — говорю, — что веселье ваше испоганила» — и ушла. Те двое мужиков даже из хаты выйти вслед за мной побоялись. Напротив нашего дома небольшой мосточек был, мать белье на нем стирала. Так я топором сорвала три доски, привязала к ним веревкой сноп камыша и, как на плоту, на этот берег переправилась, в плавни. Ночь. Вода холодная. Да к тому же в плавнях заблудилась, чуть в трясине не угонула. Но судьба смилостивилась: утром старик Брыла наткнулся на меня. На чуть живую. Коряги да сухой камыш для топки собирал, вот и…
— Он знал, что ты надзирательницей в лагере служила?
— Знал ли? — криво усмехнулась Катина. — Еще как знал! Свидание с дочерью при мне было.
— Значит, это действительно правда: его дочь сидела в вашем лагере?!
— Все, что я говорю сейчас, — правда, — озлобленно подтвердила Калина. — И прекрати переспрашивать — в душу лезть! Ну а Брыла… Он меня, конечно, запомнил. Думала, задушит. Нет, ни словом не упрекнул. Переодел, кормил, прятал, и за все время так ни словом и не… Один раз только отважился обронить: «Если войну переживем, могилу ее, дочкину, покажешь. Обязательно покажешь».
— А ты что в ответ.
— Что я могла ответить? Пообещала, что покажу. Хотя и не имею права. Впрочем, какая там могила? Ни бугра, ни креста, скопом, сколько вместилось… Но главное, что таким макаром я подтвердила, что и есть та самая Лагерная Тифоза. А старик побаивался, что начну отнекиваться, открещиваться.
— Сам сказал об этом?
— Нет. Он сказал: «Значит, это действительно ты? Хорошо, хоть призналась». И посмотрел на меня как-то сочувственно. Не осуждающе, а именно сочувственно. Оказалось, он уже знал, что это я убила Криваня. И многое другое знал. «Как же ты жить дальше будешь, когда мир ужаснется от всего того, что вы наделали, и перекрестится?». Тоже ведь придумал, как сказать: «Ужаснется и перекрестится»! Интересно, когда это он, «мир» этот, при коммунистах будучи, «ужаснется и перекрестится»?
— А если все же вдруг ужаснется?
— По мне, так лучше бы уж никогда не «крестился». При «неперекрестившемся», таким, как я, «лагерным тифозам», жить как-то проще.
24
Пробравшись под нависшими остатками крыши в комнату Брылы, Беркут, к своему удивлению, обнаружил там уже вовсю хозяйничавшего Звонаря. Горела настенная керосинка, в печке с приоткрытой дверцей жизнелюбиво потрескивал огонь, щедро испаряла весь набор окопных духов мокрая шинель. Андрей не заметил, когда боец умудрился проскочить мимо них в дом, да и само появление его капитана не радовало: очень уж хотелось побыть в одиночестве.
Он устало опустился на лавку напротив дверцы и сонно уставился на пламя. После кошмаров этого дня, после всего того, что с ним приключилось во время погребения, полуразрушенный дом, с его теплом и умиротворяющей защищенностью, казался своеобразным Ноевым ковчегом.
— Кстати, где тот солдатик, который там, в яме?… — спросил он вполголоса.
— Где же ему? Вон, на печке спит.
— Да, и он тоже здесь? — удивился капитан, однако головы — чтобы взглянуть на печь — так и не поднял.
— Тут, с Божьей помощью, самогон обнаружился, так я ему двести в утробу, белье развесил, а его самого под тулуп. Лежал и всхлипывал, как дитя от соски Оторванное. Теперь затих. Завтра немцам придется перепуг из него выкачивать.
— Это не смешно, Звонарь, не смешно. Страх есть страх. Коль уж так… Надо бы позвать сюда побольше бойцов. Пусть отогреются.
— Не стоит. Нельзя нам сейчас к дому, к теплу домашнему привыкать.
— Окопник должен оставаться окопником, — согласился Беркут. Подаренное еще отцом слово «окопник» всегда нравилось ему. В нем таился какой-то особый смысл, определялась особая категория людей.
— Штольни здесь сухие, заметили? Прямо как в Печерской лавре. Ну и печки-буржуйки, костры, сено — хоть в стога укладывай, шинели, плащ-палатки… Не живем — барствуем.
— Да уж… — устало, почти сонно пробормотал капитан. — Окопное барство. Слушай, Звонарь, я прилягу, а ты разыщи лейтенанта Глодова. Или старшину. Передай, чтобы отвели всех бойцов за второй вал, по линии: центральная штольня —танк — «маяк», и расставили посты. Всем кроме постовых отдыхать.
Еще несколько секунд Звонарь сидел верхом на лавке, молча орудуя кочерыжкой. Потом, прикрыв дверцу печи, проследил, как, приставив к печке сапоги с обвязанными вокруг голенищ портянками, капитан лег в постель, и только тогда, словно вырвавшись из оцепенения, тоже поднялся.
— Все правильно: посты — и отдыхать, — изложил он свое понимание этого распоряжения. — Пока немцы не сунутся. А что, у солдат свои радости…
— Да, все забываю спросить вас, рядовой Звонарь: куда девался тот нахрапистый кладовщик из особо доверенных? — остановил его капитан уже на пороге. — После нашего разговора я его только один раз видел. Да и то мельком, возле кухни крутился.
— Я — тоже мельком. Но слух пошел, что вроде как отвоевал он свое на этом свете, — мрачно ответил Звонарь, открывая дверь.
— Погодите, — еще раз остановил его Андрей. — Не понял: он что, погиб?
— Как положено. Смертью храбрых. В первом же бою.
— В первом же?
— Или во втором. Точно, во втором. Как большинство новобранцев, если их сперва по ближним тылам не обстреляли. А что поделаешь, пехота — она и есть пехота. Из расчета: «Солдат — на три атаки».
— Вы правы, нужно было бы его сначала в штольнях попридержать, пусть бы немножко освоился.
— Ничего, зато там, на том свете, освоится основательно. Совсем забыл: мы когда, значит, провожали-отпевали его, кое-что обнаружили… — Звонарь порылся во внутреннем кармане ватника, извлек оттуда листик и подал Беркуту.
— Что это? — вчитаться в текст написанного в полумраке комнаты было нелегко, но капитан все же попытался сделать это.