Гельмут Бон - Перед вратами жизни. В советском лагере для военнопленных. 1944—1947
Вольфганг больше не посасывает лениво свою трубку, которую ему вырезал кто-то из наших. Рейнский темперамент прорывается наружу.
— У меня дядя во Франции. Моя мать приведет в движение все рычаги!
Поборник ренты, он считает, что будет огромной несправедливостью, если ему придется остаться в плену до конца, как и всем остальным пленным.
— И что ты хочешь этим сказать? — спрашиваю я.
— Моя мать, элегантная женщина, смогла дойти от районного призывного пункта до места расположения воинской части и до генерала, чтобы спасти меня от отправки на фронт. И это ей удалось. Я изучал медицину.
— А теперь?
— Мои родственники во Франции. Кардинал в Риме. Французский консул в Москве. Моя мать!
Слушая его приглушенную, своеобразную быструю речь, я ощущаю себя словно в исповедальне.
— У тебя есть план. Это хорошо. Но в этой стране они невысокого мнения о кардиналах и подобных связях.
— Неужели ты хочешь погибнуть здесь вместе вот с этими? — спрашивает меня Вольфганг.
Рядом с нами под деревом сидит на корточках, высоко подтянув колени, один из пленных, похожий на чахоточного павиана. Бурые пролежни на ягодицах. Вонючее одеяло накинуто на голову. Выпученные глаза. «Протянет ли он хотя бы недели три?» — думаю я как бы между прочим.
— Погибнуть? — поворачиваюсь я к возбужденному уроженцу Рейнской области. — Не все погибнут. Разве в противном случае стали бы русские с нами так возиться? Трижды в день эти дурацкие построения и тому подобное?! Что меня побуждает отделиться от общей кучи и задуматься над тем, как выбраться отсюда? На это у меня есть свои личные причины.
«Не рассказывай ему об этом! Не делай этого!» — подсказывает мне мой внутренний голос. Точно так же, как в том случае, когда следовало бы призадуматься, прежде чем влюбляться в красавицу только потому, что она так соблазнительно красива.
И тем не менее я рассказываю ему то, о чем умолчал на всех допросах. Что я по профессии журналист, что некогда был активным членом НСДАП и убежденным национал-социалистом.
— Конечно, тебе нельзя здесь никому рассказывать об этом! — с озабоченным видом говорит Вольфганг.
— Дело совсем не в том, что мне было что утаивать, — продолжаю я свои откровения. — Но если у них не будет фашистов, тогда они сами сделают кого-нибудь козлом отпущения. Вот тут-то я им и подойду наилучшим образом. — И потом я излагаю Вольфгангу свой план:
— Нужно войти прямо в пасть льва! Мы должны попасть в Москву, в школу для антифашистов! Только так мы сможем снова увидеть свою родину. А быть антифашистом здесь означает быть целиком, душой и телом, за большевизм и за Москву! А все остальное — это мелкое шулерство. Тут пасторы и партийные экономисты из «Свободной Германии» могут писать все, что им заблагорассудится. Большевики еще втолкуют им, что только Москва несет благо человечеству. Поэтому не имеет никакого смысла во время допросов, стараясь произвести на них впечатление, рассказывать, что твой двоюродный брат, священник-иезуит, спасаясь от нацизма, эмигрировал в Манилу на Филиппины. Здесь их привлекает только коммуна! Поэтому нам с тобой надо с головой окунуться в большевизм. Национальный большевизм. По приказу Москвы он еще однажды войдет в моду! И если мы с тобой не будем заранее подвывать им, то уже никогда больше не увидим Рейн! Как известно, с волками жить — по-волчьи выть!
Когда ночью я лежу без сна, уставившись в побеленные известью потолочные балки, у меня возникает вопрос: а надо ли было мне так откровенничать с этим искателем приключений из Рейнской области с его элегантной матерью и католическим кардиналом? Для подготовки операции «Антифашистская школа» моя откровенность была совсем не нужна.
Я злюсь на самого себя. Но не из-за недоверия по отношению к Вольфгангу, а из-за того, что, выдавая все свои тайны, я испытывал при этом наслаждение.
Точно так же, как и любой другой пленный.
Разве, находясь при штабе армии, я сам частенько не становился свидетелем того, как в разговоре с русскими офицерами военнопленные сознательно выпячивали как свои «буржуазные» связи, так и свое «фашистское прошлое»!
— Итак, у вас есть состояние? — имели обыкновение спрашивать советские офицеры.
И голодному военнопленному его маленький крестьянский домик в Германии казался теперь настоящим замком.
— Да, у меня есть состояние! Собственный дом! — гордо заявлял пленный.
— Дом большой?
— Да, он очень большой, мой дом!
Откуда это берется, что часто человек охотно хвастает во вред самому себе? Ведь он просто хотел сказать, что некогда жил как всякий нормальный человек, хотя сейчас он и находится в положении, достойном сожаления.
А быть просто человеком кому-то кажется быть Богом. По ту сторону всяких границ!
И тогда чрезмерно приукрашаются жизненные условия, в которых они якобы жили. Только лишь для того, чтобы быть понятым, а не из-за хвастовства!
И поэтому встречались такие, которые, будучи в Советском Союзе всеми презираемыми и постоянно унижаемыми военнопленными, вбивали себе в головы, что они были фашистами. Хотя это было далеко не так, потому что хотя они и состояли в нацистской партии, но в их членском билете стоял номер восемь миллионов с хвостиком. Они внушали себе, что были фашистами, только потому, что ни в коем случае не хотели быть антифашистами московского образца.
Я засыпаю уже глубокой ночью. Дождь убаюкивающе барабанит по крыше, покрытой дранкой.
В час ночи уже снова начинает брезжить рассвет. Мне надо выйти по малой нужде. Песок, прибитый дождем, уже опять совсем сухой. Над лесом висит диск луны, похожий на разрезанное пополам огромное яблоко. Неужели и раньше весна была такой же? Здесь раздаются даже трели соловья.
«У меня впервые в жизни появился друг!» — говорю я себе, проснувшись утром. Тут же появляются разносчики еды с утренним супом. И здесь нам тоже дают по двести граммов белого хлеба.
В плену люди сближаются быстрее. Мы с Вольфгангом обмениваемся мундирами. Я надеваю его голубой китель летчика. А он, оказывается, всегда хотел иметь такой китель пехотинца, как у меня.
Мы лежим на лужайке. Когда несколько человек забирают для какой-нибудь работы, я говорю Вольфгангу:
— Оставайся здесь. Один из нас должен постоянно находиться здесь, чтобы держать обстановку под контролем!
Немецкий староста лагеря быстро привыкает к этому. Около часа я копаюсь в ямке для штакетника.
— Они должны видеть наши добрые намерения!
Консервной банкой я вычерпываю из ямки песок, который постоянно осыпается в нее.
— Только что вошел начальник лагеря! — сообщает Вольфганг.
Начальником лагеря здесь служит красноармеец, молодой парнишка, еврей из Латвии. Его фамилия Якобзон.
— Почему вы хотеть написать статья? — спрашивает он меня на ломаном немецком. — Бумага есть у нас мало!
Этот Якобзон вообще-то неплохой человек. Каждое утро он контролирует раздачу супа, следит за тем, не вычерпала ли проклятая русская кухонная обслуга из котла опять только жижу для военнопленных. При этом он всегда отказывается съесть миску супа.
— Вам самим нужна каждая порция! — говорит он.
Но и у него бывают сумасбродные идеи. Если кто-то из военнопленных забудет поприветствовать его, как это полагается по уставу, он наказывает его, заставляя заниматься строевой подготовкой.
— В германском вермахте вы тоже не отдавали честь? — тонким срывающимся голосом кричит он и приказывает провинившемуся военнопленному отрабатывать церемониальный шаг. И чтобы нога не сгибалась в колене. Это делается под командованием немецкого старосты лагеря, бывшего унтер-офицера, который по приказу Якобзона должен снова установить вокруг лагеря металлическую сетку.
Из благодарности к своему русскому начальнику тот демонстрирует особую подлость — ползание по-пластунски! Теперь исхудавшие грешники должны ползать на животе как на казарменном плацу, подобно тюленям, с опорой только на локти.
Якобзон в восторге. Он теперь не ждет, пока наберется целая дюжина тех, кто не отдал ему честь.
— Ползать живот! Ползать живот! — кричит он в экстазе.
Мне Якобзон пока еще не отдавал команду «ползать живот», но тем не менее я его недолюбливаю.
— Вы не могли бы разрешить нам делать доклады на политические темы, господин начальник лагеря? — обращаюсь я к нему.
Он хочет, чтобы его называли «господин начальник лагеря». Он не признает никаких большевистских обращений.
— Что за политические доклады? — насмешливо ухмыляется он.
— За основу я возьму газету «Свободная Германия». Эта газета печатается в Москве. Вам нечего беспокоиться!
Опустив голову, он выслушивает мои объяснения. Потом поднимает глаза. Из-под его непривычной для русской формы фуражки выбиваются с трудом приглаженные рыжие курчавые волосы. Лакированный козырек фуражки воинственно сверкает. На мгновение его голубые, как морская вода, глаза теряют свой влажный блеск. С чувством превосходства он уверенно смотрит мне в глаза: