Вячеслав Кондратьев - Отпуск по ранению
— Это смешно, Юлька.
— Пусть смешно. Повтори, — Володька повторил.
— Но где же ты ночевал? Только не ври, что у Сергея.
— Я скажу… Понимаешь, я… я увлекся одной девушкой… Но у нас ничего не было. Могу дать опять честное слово.
— Володька, вот это-то меня совсем не интересует, — удивила она его. Разве я могу запретить тебе влюбиться! Это же от нас не зависит. А потом, ты же уедешь, и все это пройдет. А на фронте мы встретимся… — Увидев, что Володька пожал плечами, добавила: — Ну если и не встретимся, то уж после войны обязательно… И вот, Володька, — победа, мы возвращаемся с войны… Кругом будет много всяких девчонок, гораздо красивей меня, но тебе с ними будет неинтересно. Тебе просто не о чем будет с ними говорить… А со мной — будет. Ведь у нас с тобой святое, великое общее — война, фронт… Понимаешь?
— Неужели ты думала об этом, когда обивала порог военкомата? — Он поглядел на нее внимательно и по-новому.
— Конечно, думала! Ты меня все цыпленком считаешь, а думала, еще как думала… Поэтому-то мы и будем вместе после войны. Разве не так?
— Так, — ответил Володька, смотря на Юльку, и другое предчувствие полоснуло по сердцу.
Было что-то в высветлившихся ее глазах, хоть и улыбались они, — потухшее, такое же, как в глазах его ротного перед первым боем.
Из кухни вернулась мать, и Юлька спросила шутливо:
— Ксения Николаевна, правда, что Володька в кого-то втюрился?
— Не знаю, Юля, пусть Володя расскажет вам сам… — смутилась мать и собралась опять выйти из комнаты.
— Погодите, Ксения Николаевна… Мы сейчас присядем на минутку… Ведь я завтра… уезжаю…
— Как уезжаешь? — почти вскрикнул Володька.
— Боже… — прошептала мать.
— Приезжал один дядька с Калининского, какой-тб начальник связи. Так вот, ему срочно нужны связистки. Он спросил: кто хочет? Доучитесь, дескать, на месте…
— И ты?
— И я… захотела. Знаешь, надоело уже тут. А потом… месяцем раньше, месяцем позже, чего тянуть. Ты же уедешь через несколько дней.
— Ты не знаешь, что такое месяц! — бросил Володька.
— Господи… — опять прошептала мать и опустилась на стул.
— И когда же ты едешь?
— Завтра. Нас пятеро поедет. Очень хорошие девочки… С этим начальничком и поедем до места… Выходит, я раньше тебя на фронт попаду… Так присядем на дорогу?
Володька сел, сцепил руки и уставился в одну точку…
— Ну все, — поднялась Юлька. — Теперь ты поцелуешь меня на прощание и… скажи, несмотря на свою влюбленность, ты еще любишь меня немного?
— Люблю, Юлька… — сказал он, потому как чувствовал сейчас такую нежность, которую можно было, не кривя совестью, назвать любовью. Он подошел к ней, прижал худенькое Юлькино тельце к себе и поцеловал раз, потом еще… Он почему-то ясно ощущал, что больше он не увидит Юльку, что поцелуй этот последний…
— Ничего, Ксения Николаевна, что мы при вас целуемся? Это же на прощание, — спросила Юлька, счастливо улыбаясь, почувствовав искренность Володькиного поцелуя.
Потом она подошла к помертвевшей Володькиной матери, обняла, чмокнула в щеку и, заметив слезы на ее глазах, сказала:
— Только не плачьте, Ксения Николаевна… Мы обязательно с Володькой встретимся на фронте… Обязательно!
До трех вокзалов они шли пешком… Юлька что-то рассказывала о своих девочках из роты, что некоторые боятся после войны не выйти замуж, так как не останется парней их возраста, что некоторые, их немного, все-таки трусят, хоть и пошли добровольно, и жалеют об этом, но она, Юлька, разумеется, не жалеет, но немножко пугают ее трудности быта, жизни среди мужчин… Володька не очень-то вникал в ее болтовню. У него ныло в груди какое-то очень определенное предчувствие, что эти минуты с Юлькой — последние… И чем беззаботней и веселей была ее болтовня по пустякам, тем сильней и глубже это пронизывало его…
Не сговариваясь, они оба повернули к Октябрьскому вокзалу и вошли в зал ожидания… Вокзальная предотъездная суета взбудоражила их, и они долго бродили по залам, прошлись по перрону… И пыхтение паровозов, их протяжные гудки, дым, пахнувший разлуками, лязганье буферов, нервные, приглушенные разговоры отъезжающих погрузили Володьку в то томительное, не всегда радостное, но всегда значительное предощущение дороги, которое неизменно испытывал он на вокзалах и станциях, каких немало было в его короткой жизни… Не важно, что предстоящие ему дороги была дорогами в неизвестное, дорогами, может быть, в никуда, дорогами последними, но они всегда тревожили и возбуждали…
Они подошли к расписанию и узнали, что на Калинин идет только один поезд, днем. С ним-то и должна уехать Юлька, а оттуда, как сказал им майор, поедут они машиной до места… На вокзале Юлька затихла, и ее рука, до которой дотронулся Володька, была холодной.
— Не знаю, стоит ли тебе меня провожать завтра? Боюсь разреветься…
— Но-но, товарищ красноармеец, это не положено, — попытался пошутить Володька.
До Матросской Тишины они шли почти не разговаривая… У казармы Володька поцеловал Юльку, но ее губы были холодны, и она не ответила на поцелуй. Возбужденность, с которой она пришла к ним в дом, видимо, прошла — Юлька как-то завяла, будто очень и очень устала… Он долго смотрел ей вслед, как дошла она до проходной, как перекинулась несколькими словами с постовым, как оглянулась и улыбнулась Володьке такой же жалкой, вымученной улыбкой, как и у призывного пункта…
Володька постоял еще немного, потом вынул из кармана черный футлярчик смертного медальона, развернул его, вынул вложенную туда бумажку, прочел Степанов жил где-то у Крестьянской заставы.
* * *Он долго бродил по каким-то переулкам с одноэтажными деревянными домами, прежде чем нашел нужный. Долго стоял перед дверью, не зная, что ему говорить и как вести себя, если Степанова еще не получила похоронку, и так, ничего не придумав, постучал.
Открыла ему девочка лет двенадцати, поглядела на него и, ничего не спросив, убежала в темноту коридора.
— Мама, мама! К нам дяденька с фронта…
Володька сделал шаг… Навстречу ему шла женщина, на ходу вытирая мокрые руки.
— Вы к нам? — спросила, остановившись перед ним и глядя холодноватыми, настороженными глазами.
— Вы — Степанова? — Она кивнула в ответ. — Тогда к вам.
— От мужа? — спросила она сдавленным голосом, и он почувствовал, как напряглась она вся.
— Мы вместе воевали…
— Он жив? — задала она самый главный и страшный вопрос, но каким-то странно равнодушным голосом.
— Вы ничего не получили? — проклиная штабную канцелярию, пробормотал Володька.
— Нет, ничего, — мертво ответила она и перестала вытирать руки, которые плетьми упали вдоль тела. — Ну, проходите же, чего мы тут, в коридоре. — Она открыла дверь комнаты и пропустила Володьку.
В довольно большой комнате — простой стол, три кровати, славянский шкаф с зеркалом, в беспорядке расставленные венские стулья. На одной из кроватей, прижавшись друг к другу, сидели девочка, открывшая ему дверь, и мальчуган лет семи. Они смотрели на Володьку как-то очень серьезно, без обычного детского любопытства.
— Садитесь, — сказала женщина, подвигая ему стул, и сама села напротив.
— Спасибо, — поблагодарил он и взглянул на ребят — говорить при них было нельзя.
— Маша, пойдите прогуляйтесь, — поняла женщина его взгляд.
— Да, мама, — сразу согласилась девочка, взяла брата за руку, и они вышли из комнаты.
Женщина стала скручивать цигарку из филичевого табака, пачка которого лежала на столе. Руки ее дрожали. Володька вытащил папиросы и предложил. Она взяла, поблагодарив.
— Никак не научусь крутить, — сказал она, бросив изорванную бумажку на стол. — Да и табак этот — одно название. — Володька зажег спичку. — Вы давно… оттуда-то?
— Третьего мая меня ранило… Отпуск у меня к концу идет, — поспешил добавить он.
Женщина молчала. Молчал и Володька. Оба оттягивали неизбежное.
— Вы, наверное, тот самый лейтенант, о котором муж с Урала писал?
— Он писал?
— Да. О взводном.
— Тогда обо мне. Что же писал?
— Могу показать письмо, если хотите.
— Покажите. — Женщина поднялась, нашла письмо, протянула Володьке. Он стал читать:
"Командир наш взводный вроде ничего, только больно горяченький да молоденький. Правда, хорошо, что не из новоиспеченных — служил кадровую, дело вроде знает. Но боюсь, дров наломать может. Нас гоняет на тактических, жмет на рукопашный, а будет-то на фронте совсем не так: и тактика эта не пригодится, а уж рукопашный тем более. Намекал я ему, что, дескать, это все ни к чему, что отдохнуть людям надобно. Уж я-то знаю, сколько силенок передок потребует, но впустую намеки мои. Пока сам этого хлебова не попробует — не поймет. Нога моя совсем зажила, но когда лейтенант все бегом и бегом — чувствую боль, и трудно мне это…"