Сашка Вагнер. Вера. Отвага. Честь - Олег Юрьевич Рой
— Х-хорошо, — повторила она и пошла следом за Борзым. Внутри у неё всё переворачивалось: когда парень крестился, Бианка обратила внимание на его руки, на его пальцы.
На пальцы, украшенные блатными перстнями. Борзой был преступником. И от этой мысли Бианке стало холодно — она уже успела почувствовать симпатию к этому бесхитростному и решительному парню.
Глазами героя
Этот штурм мы отбили. Что дальше?
Поскольку не надо было больше маскироваться, я достал из кармана пачку «Явы» и закурил. Курить вредно, никотин убивает. Медленно. Пуля убивает намного быстрее. Закончится война — брошу курить к чёртовой матери. А здесь без этого сложно, хотя многие ребята как-то обходятся…
Войну нельзя описать в книге, про неё невозможно снять кино — получится лишь бледное подобие. Глядя на фото незнакомого человека, вы можете получить представление о его внешности, но о его характере, повадках вы не узнаете. Фото не скажет вам, что он любит, чего боится, чего хочет…
Так и с книгами, и фильмами о войне. О войне можно узнать, её можно увидеть, услышать, но никакая книга, никакой фильм не позволят вам её почувствовать, как чувствуем её мы здесь. Мы погружены в эту войну, как рыба в воду; она — наше прошлое, настоящее и будущее, и, глядя на пробоины, оставленные в стене пулями КПВТ бандеровцев, я вспоминаю такие же отметины на стенах афганских дувалов. Там всё было не так, как здесь, но эта война — как будто продолжение той, давнишней…
— Я забираю Вагнера. — Военком, обладатель фамилии покойного главного идеолога партии, обогнавшего на лафете самого дорогого Леонида Ильича на девять месяцев, не спрашивал. Он утверждал. Полковник артиллерии, начавший войну на Ржевском плацдарме и окончивший в Берлине, обстреливавший форты Кёнигсберга и идущие на прорыв танки дивизии СС «Мёртвая голова», никаких возражений не терпел.
— Забирайте, пожалуйста, — довольно улыбался следователь Порфириев. Он был рад избавиться от меня — конверт за мою голову у него никто не отберёт, и совесть вроде чиста. Формально.
На самом деле Порфирьеву пытались сделать проблемы — позже, когда я уже познакомился с «духами» так близко, что пришлось их кровь отстирывать. Но ему повезло: вскоре началась перестройка, и следователь смачно отыгрался на всех своих обидчиках. Его даже обвиняли в том, что брал взятки, но Порфирьев «доказал», что эти обвинения — клевета. Тёртый калач, одним словом. Но я только рад за него.
Помню, как с ним прощался. Он документы мои военкому передал, меня в сторонку отвёл и сказал, в глаза не глядя:
— Ты, парень, на меня зла не держи. Я своё делаю, как умею. Человек ты правильный, не урка, сразу видно. Тебе сейчас за реку идти, — его голос дрогнул, — так ты… это… береги себя. Там трудно будет, но ты вернись живым, пожалуйста, хорошо?
Я ещё подумал: тебе-то какое дело, живой я вернусь или в цинковом пиджаке? Через годы только понял. Да, Порфирьев был совсем не ангелом. Взятки брал, мог на кого надо дело повесить, до «мокрухи» включительно, и загнать, куда Макар телят не гонял. Но совесть человеческая в нём еще осталась.
В семьдесят он вышел на пенсию по состоянию здоровья. Жену схоронил, жил один в особняке в нашем, местном «царском селе». Дети в Москву упорхнули, хорошо там зацепились. К отцу приезжали, внуков привозили, хотя внуки те по Оксфордам да Сорбоннам учились… К себе звали — он не ехал…
Нашли его в марте, случайно. Батюшка приходской церкви заволновался — Пётр Фёдорович на старости лет набожным стал, а тут три месяца на службе не был. Связались с сыном, тот из Москвы прилетел, вскрыл дом…
Он сидел в кресле-качалке на третьем этаже, в бильярдной, где ни разу не играли в бильярд. При нём был заряженный «макаров», а на полу валялась тетрадь с недописанной предсмертной запиской. Инсульт успел раньше, чем пуля…
На следующий день, в восемь тридцать утра, я уже был на вокзале, обритый, помытый, заранее оплаканный родственниками, но свободный. В поезде таких, как я, оказалась прорва — свозили со всей области. Все в гражданском, большинство ещё даже не бритые, но что-то общее было у всей этой оравы — несколько вагонов призывников, ещё с весеннего призыва.
Отвезли нас в Копейск, маленький уральский город. Рядом с городом — сборный пункт, ряды казарм, запущенные и обветшалые. Как полки ополченцев, уходили они шеренгами за горизонт. Туда нас и загнали.
По гроб жизни эти казармы не забуду. Двухъярусные нары рядами, на них — новобранцы растерянные, потому что, как ни крути, быть готовым морально ко всему этому трудно. К тому же из Копейска дороги-то шли в разные стороны, но самая наезженная тогда вела на юг, в Афган. Мне-то что, я уже знал, что пойду именно по ней, навстречу потоку цинковых посылок, а другим боязно было.
Потом молодёжь потихоньку ввели в курс дела те, кто уже проторчал в этом месте какое-то время. «Каждый день, — говорили они, — будут прибывать „купцы“ — офицеры разных частей. Кого-то отберут, кого-то оставят, пока всех не разберут». Я всё это мимо ушей пропускал, опять-таки строго по Высоцкому: «Мать моя, кончай рыдать; станем думать и гадать, когда меня обратно привезут» и в каком виде. Отчего-то я думал тогда, что целым мне из Афгана не уйти. Эх, не знал я, что до него ещё надо добраться!
От сумы и от тюрьмы не зарекайся, говорят в народе. А почему? Да потому, что каждый может оказаться там. В народе тюрьма вообще воспринимается как какая-то хтоническая сила, обладающая волей и разумом, и, чёрт бы его побрал, что-то в этом есть. Как голодный вампир после вековой спячки, она отведала на вкус моей крови и не желала просто так отпускать свою добычу. Долго не желала и в конце концов дотянулась, но не сразу.
Я проснулся от яркого света, залившего казарму, и понял, что что-то не так. Это какое-то звериное чутьё опасности, живущее в каждом человеке. Кто-то ощущает его сильнее, кто-то слабее. У меня, видимо, чутьё это неплохо развито — я начинаю действовать ещё до того, как пойму, что происходит.
А происходило вот что — пришли дембеля. На них уже был подписан приказ об увольнении в запас, и они ожидали в Копейске, когда их распустят по домам. Я чувствовал запах