Богдан Сушинский - Живым приказано сражаться
Многое бы он отдал, чтобы иметь сейчас бинокль и присмотреться к тем троим, что остановились на краю обрыва. Впрочем, двое держались чуть в сторонке. Подчеркнуто не мешая старшему. О чем они там говорят? Очевидно, изволивший прибыть сюда генерал считается специалистом по фортификации. И вслед за этим общим осмотром он пожелает побывать в одном из дотов. Доставить бы такого языка через линию фронта!
– Ты видишь, командир, – взволнованно прошептал Крамарчук, – как они разгуливают? Генерала по лесу возят. Где же наши? Заметил, даже стрельбы не слышно?
– Придет время – выясним, сержант.
Осмотр длился недолго. Офицеры сели в машину, мотоциклисты мигом развернулись, и вскоре вся колонна скрылась в долине, по которой, как вспомнил лейтенант, проходила дорога, ведущая в город. А еще где-то здесь, недалеко, он чуть было не попал в лапы десантников из дивизии «Бранденбург».
– Но если наши уже далеко, что тогда будем делать мы? Идти по тылам сотни километров до своих? Так ведь не пройдем. Через фронт не пробьешься. Или переждать, пока уляжется? Как тебе это предложение?
– Переждать не выйдет, сержант, – властно улыбнулся Громов, поднимаясь, чтобы лучше осмотреть окрестности. Ели маскировали его. Лучшего наблюдательного пункта здесь не найти.
– А что, присоседиться к какой-нибудь молодке… Одобряешь, доктор Мария?
– Ты видел эту машину? Будь у нас еще один автомат, пару магазинов с патронами и хотя бы одна граната… Думаешь, мы не дали бы им бой? Не сбили с них спесь? Не поубавили наглости? Но у нас ведь будут и автомат, и патроны. И за гранатами дело не станет.
Громов взглянул на сержанта, на поникшую Марию и ощупал пальцами небритое, осунувшееся лицо. Еще несколько минут назад он думал только об одном: как спасти жизнь себе и своим бойцам. А теперь уже страдал от осознания того, что не может привести себя в порядок.
– Я тоже так думаю. Добывай форму, добывай оружие… И учись воевать. Не маршировать и глотки драть, а воевать. По-настоящему. Только вот… – замялся Крамарчук, – спросить хочу, лейтенант. Я видел тебя в атаке. Слышал, как ты с ними по-немецки. В доте мы потом много говорили о тебе. И все сошлись на том, что ты не простой взводный. Что тебя специально готовили… Ну, чтобы остался в тылу фашистов. Вот как немцы готовили своих бранденбуржцев… – Он умолк и вопросительно посмотрел на лейтенанта.
– Я готовился к этому с детства, сержант. Но не будем уточнять… – Громов вдруг подумал, что легенда, которую Крамарчук вынес из дота, сможет сослужить ему неплохую службу. Не сейчас, конечно, а потом, когда вокруг них соберется еще десяток-другой окруженцев. Растерянных, измученных… Офицер, которого специально подготовили и оставили в тылу, чтобы он собирал окруженцев, освобождал пленных, налаживал партизанскую борьбу… зачем разрушать такую легенду? За таким офицером пойдут. С таким не будут трусить. Обдумав все это, он, неожиданно даже для самого себя, добавил: – А в общем, ты молодец, сержант, что понял это… И поскольку нам с тобой еще воевать и воевать, скажу… меня действительно готовили – и не меня одного, конечно… А потом разбросали по дотам, гарнизонам, частям. Вдоль всей границы…
– Мог бы и не сознаваться, – довольно ухмыльнулся Крамарчук. – Раз уж до сих пор молчал.
– Обстановка, видишь ли, другой была.
– Ну а что сказал – спасибо… Доверяешь, значит. Впрочем, я и так все давно понял. Вспомни Рашковского, командира маневренной роты, – сказал он, уже спускаясь вслед за лейтенантом и Марией с холма. – Я же слышал, как он просил твоего подтверждения. И знаю, что ты дал ему…
– Да, войну люди встречают по-разному. Воевал Рашковский вроде бы неплохо, но, видно, нервы сдали. Захотелось уцелеть. Любой ценой уцелеть. А это уже первая ступень трусости. Которая очень часто становится последней. Кстати, фамилию мою забудь, – воспользовался ситуацией Громов. – Ты, Мария, тоже. Отныне для вас и для всех остальных я буду Беркутом. Как и там, в доте. По крайней мере, так называл меня комбат.
22
В камере Гордаш коротко рассказал о том, что произошло, положил свертки с костью и резцами на пол, сам уселся рядом и, обхватив голову, замолк. «Мастер должен думать не о собственной жизни, а о жизни своих творений. Только тогда это настоящий мастер».
– Неужели действительно человеческая? – недоверчиво переспросил пилот, наклоняясь над костью.
– А ты не видишь? – ответил Есаулов, поднимая сверток и осматривая его на свету.
– Что тут видеть? До сих пор человеческой в руке не держал. Из могилы выкопали, что ли?
– Черт их знает, – по-стариковски покряхтывая, спустился с нар младший лейтенант Величан. Он был так избит, что трое суток вообще не мог подниматься, да и сейчас еле двигал ногами. – Может, в госпитале взяли. Или где-то в поле нашли. Теперь в полях столько костей, что если бы они могли пускать корни, к следующей весне негде было бы ступить. Ты, монах, за это дело не берись, а кость… она ведь человеческая как-никак. Здесь, в земляном полу, и похороним ее.
Все пятеро заключенных посмотрели сначала на младшего лейтенанта, потом на кость и уже потом, долго, испытывающе – на Гордаша. Решать должен был он. Однако «монах» молчал.
– Может, они в самом деле сдержат свое слово и две недели не будут трогать нас, – пришел ему на помощь Есаулов. – А здесь резцы, – кавалерист настороженно оглянулся на дверь. Охранявшие их полицаи часто подслушивали под дверью. – Можно попытаться сделать подкоп.
– Как только мы его сделаем, так сразу ты нас и заложишь, – парировал Величан. – Ты ведь к ним собрался.
– Не к ним, а спасаться от смерти. Это разные вещи, казаки-станичники, – спокойно заметил Есаулов. – Хотя власть эта ваша – бесовская. Но если будет возможность бежать на свободу, то на кой черт они мне, твои немцы? Казаку, что цыгану – конь да волюшка.
Они все еще спорили, а Орест лег на нары лицом к стене и, сжавшись в огромный неуклюжий ком, лежал там беззвучно и недвижимо, пытаясь хоть на какое-то время забыться, отдохнуть от всего, что приносило ему страшное бытие обреченного пленника.
Так прошло несколько часов. Заключенные вдоволь наспорились, разошлись по своим нарам и постепенно угомонились. Кость все еще лежала на полу, однако Гордаш пытался не вспоминать о ней. Он проклинал лейтенанта всеми известными ему проклятиями, но какая-то неведомая сила все же согнала его с нар и подвела к «материалу» и резцам. Уселся над ними, отрешенно втупился в кость и замер, сдерживая яростное желание схватить ее и хотя бы раз пройтись резцом. Хотя бы раз!
В конце концов не сдержался, взял кость в руки.
– Я вырезал бы из тебя… если бы ты меня простил, – прошептал он, обращаясь к духу того, чья кровь еще недавно омывала эту кость. – Я бы вырезал из тебя «Обреченного», который перед казнью рвет веревки… Чтобы умереть свободным.
– Слушай, Есаулов, отбери у него эту кость, не то он сойдет с ума, – устало попросил пилот.
– Не я давал ее, не мне отбирать. – И тоже смотрел на Гордаша так, словно видел его впервые в жизни.
Однако Орест не обращал на них внимания. Решение должно было зависеть от его мыслей, его убежденности, совести – и посторонних это не касается.
– Пусть бы действительно смотрели на это творение и ужасались. В лучших музеях мира – ужасались. Через много лет после войны. И знали, на что способны люди, растерявшие в себе все человеческое.
– Вот увидите, он вымудрит из этой кости такого же человечка, как из липы, – сказал единственный гражданский среди них, старик-бухгалтер, которого немцы заподозрили в том, что он агент НКВД, оставленный для диверсионной работы. – Чтоб в меня стреляли, я бы не дотронулся до нее.
– Если бы я знал, что из моих костей кто-нибудь нарежет таких человечков, – не так страшно было бы ложиться в яму.
Целый день Гордаш просидел над своим «Обреченным», отстраненный от всего, что происходило в камере, в коридоре тюрьмы, во дворе. Боялся, что под вечер часовой отберет инструменты, однако им всем принесли довольно сносный ужин, каким никогда раньше не кормили, а потом еще повесили на стену вторую керосинку и подсвечник с двумя свечами, приказав работать всю ночь.
Но как только полицай, принесший свечи, закрыл дверь, Орест метнулся под свои нары и принялся разгребать пол тыльной стороной резца. Он знал, что забор проходит всего в метре от стены их тюрьмы и, пробившись под ним, они сразу же оказались бы на свободе. Невольник, который до сих пор покорно и молчаливо нес свой крест обреченного, вдруг ожил в Гордаше, взбунтовался и разрывал кандалы.
На следующий день никого из камеры на допрос не водили и вообще тревожили только тогда, когда приносили еду. Причем мастеру – двойную порцию. А еще, меняясь, часовые приоткрывали дверь камеры, довольно вежливо интересуясь, скоро ли он завершит работу. Им приказано было докладывать. А Гордаш, действительно, с утра до ночи работал над своим творением, в то время как другие заключенные, сменяя друг друга, поспешно делали подкоп, утрамбовывая извлеченную землю под нарами, по углам и вдоль стен.