Дальняя гроза - Анатолий Тимофеевич Марченко
— Пейзажист. Поклонник Левитана.
— Пейзажист? Поклонник этого иудея? Не годится, вовсе не годится. Какие сейчас могут быть пейзажи? Человечество бурлит, страстишки кипят! Что там вам вулканы, что там вам извержения лавы! А коли так, то кто-то тонет в океане страстей, кто-то вздымается на гребень. И тот, кто наверху, жаждет обожания, почитания и даже, если хотите, некоего обожествления. Представьте: грядет час, отворятся врата Москвы, и барон Петр Николаевич Врангель — на белом коне, под звон колоколов! Звонари-то в белокаменной уже со ступеньки на ступеньку карабкаются к колоколам, вот-вот ударит стоустый благостный перезвон. Вот такой звук я одобряю, вот тут я тоже за то, чтобы ударить в колокола, как вы уже изволили призывать.
Волобуев передохнул, вытер капли пота на бугристом, шишковатом лбу и продолжал с прежним вдохновением:
— Ждем явления Георгия победоносца народу. И запечатлевать его надобно для истории уже сейчас, незамедлительно, запоздалость, даже самую малую, нам никто не простит. Предвидение надлежит в ход пустить.
— И он уже известен, этот новоявленный Георгий победоносец?
— Ну кто же так вот, напрямик? — с укоризной ответил Волобуев. — Нет, в дипломаты вам идти противопоказано. Вы нас, ради бога, не смешите. Неужто не догадываетесь?
— Видимо, генерал Деникин?
Глаза Волобуева прямо-таки загорелись наивностью, но вопрос Крушинского он обошел молчанием.
— Или же адмирал Колчак?
— А я-то по простоте душевной думал, что вы простак. Ан нет, коль вознамерились меня исповедовать. И что это вы, мумия ты моя египетская, взялись мне экзамен учинять? Пользуйтесь, пожалуйста, моей добротой и сверхтерпимостью. Не желаете ли мой вопросик откушать? Вы у кого нынче служите? Под чьим знаменем воюете? Чей хлебушек, извините, жуете? То-то! Вот и сообразите сами, чей портретик вам надобно изготовить. А вы — пейзаж! Оставьте свои кустики и цветики барышням, пускай они их до обморока нюхают. А я вам кроме вопросиков теперь уже серьезно сформулирую вашу сверхзадачу: прославление вождей белого движения средствами живописи.
— Не знаю, право, — развел руками Крушинский. — Но если следовать вашей логике, то надлежит писать с барона Врангеля.
Волобуев просиял, выпростал себя из кресла, но тут же снова водворил мощный зад на предназначенное ему место.
— Лихо! А эти мои щенки слепые скулят: психика, психика! Дай бог каждому такую психику! Это надо же так угодить — в самое яблочко! Теперь-то уж мы вас, дорогуша, не выпустим, нет-нет, и не мечтайте!
— Выходит, как во все времена, горе от ума?
— Ох уж эти мне творческие личности! Не успеешь сказать «а», как они до самого «я» проскочат. Этакие знатоки русского языка! Не выпустим — в смысле того, что вы нам позарез нужны, а не в том понимании, что будете любоваться небесами через решеточку.
Крушинский растерянно смотрел на Волобуева. Все закрутилось настолько стремительно, что он не успел ни возразить, ни высказать свои сомнения.
— Помилуйте, я же не портретист. Поймите, ваше благородие!
— Никаких «ваше благородие»! — с неподдельной искренностью провозгласил Волобуев. — Величают меня Афанасием Никодимовичем. И вы так величайте. Без всяческого стеснения! И никаких пейзажей! — почти с воодушевлением воскликнул Волобуев. — Сейчас наверняка осведомите меня о том, что даже Левитан не писал людей. И что женщину на картине «Осенний день. Сокольники» ему изобразил единокровный братец Антона Павловича Чехова. Знаем‑с, знаем‑с, слегка начитаны. Но это все прекрасненько, когда нет войны. А война свое диктует.
— Но у меня ничего нет — ни холста, ни красок...
— Какие пустяки! — прервал его Волобуев. — Да мы вам, коли понадобится, — вагон красок и вагон кистей! И холста расстелим — кубанскую степь хватит накрыть, до самого последнего кургана. А только живописуйте, дорогуша, живописуйте. Всю душу, всю искру божью вложите, а сделайте так, чтобы наша слава военная — Петр Николаевич от лицезрения собственного изображения восторгом изошел. Чтоб портретик потом прямиком на Всемирную выставку, в Париж!
Волобуев нажал какую-то кнопку на приставном столике. Нажатие было столь энергичное, что Крушинскому показалось, будто крышка столика прогнулась. Тут же распахнулась дверь и влетел молодой, весь как на шарнирах, поручик. На его лице было отпечатано лишь одно чувство — готовность.
— Мольберт и кисти — художнику господину Крушинскому! — раскатисто прогрохотал Волобуев. — Лучшие краски! Лучшую комнату! Усиленный паек! Десять метров холста! Первоклассного!
— Слушаюсь! — с превеликим усердием рявкнул поручик. — Мольберт, кисти, краски, комнату, паек, холст, — стремительно, как бы состязаясь со стрекотаньем пулеметной очереди, и в той же последовательности, как это было сказано Волобуевым, перечислил он. — Будет немедленно исполнено!
И тут же вылетел за дверь, создав у Крушинского впечатление, что никакого поручика в кабинете вовсе и не было.
— Видали, как у нас? — горделиво вознесся Волобуев, радуясь и умиляясь произведенному впечатлению. — У нас так: начальник повелевает — подчиненный выполняет — и радуется! — И добавил уже раздумчиво, с философским налетом: — А кому охота в окопах вшей кормить да пули на своей шкуре считать?
— Я же никогда в жизни не видел барона Врангеля, — не унимался Крушинский.
— Увидите, увидите. Главное — не переживать. И позировать он вам будет послушно. История требует, не мы грешные. Великая перспектива в жизни у Петра Николаевича, прямо-таки сногсшибательная, помяните мое слово. Истинный вождь! — И, слегка понизив голос, как бы доверяя Крушинскому сокровенную тайну, присовокупил: — Будущий государь всея Руси... Он, именно он! Остальные — калифы на час, не более того. А какое жизнеописание у него, я вам доложу, какой несравненный колорит! Не биография — восторг! Уникум! Это, знаете, чтобы от эскадронного до командующего корпусом вымахать, это полевой галоп!
Крушинский с нетерпением ждал окончания длинной тирады и все порывался встать и уйти. Волобуев это заметил.
— К делу, великий мастер, к делу! — весело воскликнул он и хлопнул ладонью по столу. — А чтобы дело спорилось, пока я вас с Петром Николаевичем не сведу, всенепременно выслушайте его жизнеописание. Нет, нет, — уловив нетерпеливый, загнанный взгляд Крушинского, попытался успокоить его Волобуев, — в самом сжатом, можно сказать, спрессованном виде. Телеграфной строкой. Время — деньги.
Волобуев уселся поудобнее, задумался. После недолгой паузы продолжал: