Алесь Адамович - Сыновья уходят в бой
– Ну, вот ходите, забивают вас, мы мучимся, дети эти несчастные. Даст бог, прогоним немца, тогда что?
– Как что? – нахмурился Сергей.
– Знаю, знаю. Я не про то, что рай обязательно. Бог с ним, с раем. Но чтобы справедливо все. Или жить нам в том колхозе, опять с тем пьяницей? Дашкевич наш у Митьки в отряде. Вчера был, коня пропивал. Пропьет, продаст, а потом дружка подошлет, тот накричит, что конь его, и заберет.
Коренной даже приподнялся.
– А комендант наш что? Ах да, Баранчик.
– Ну да, Баранчик. Ну, ну, сиди. Подскочил уже. – Женщина ласково поглядела на Сергея. – Все ты, Сереженька, горячишься. Потому и худющий. Ты вон столько воюешь, другие на печи еще отсиживались. А не командир даже. Другие вверх, а ты – вниз.
– Не в этом дело, Гавриловна, ерунда это.
– Ох, в этом, Сережа, в этом. Я и говорю: после всего, после такой войны, знаешь, как должно быть правильно все. По справедливости. Этим люди и держатся, и вас держат – а ты как думал?
Толя рад был, когда вышли из землянки. Будто в чем-то виноват он перед этой женщиной.
Хлопцы все еще жируют, на улице никого не видно. В окошке небольшого домика – физиономия Разванюши. Что-то говорит, шевелит по-кошачьи усиками, усмехается.
А чистое небо гудит самолетами. Но это привычно. У высокого порога чуть не сбил с ног выскочивший из хаты дядька: рубаха навыпуск, глаза слепые от испуга. Каким-то очень древним голосом крикнул:
– Ерапланы!
И правда, самолеты ползут над лесом, но, кажется, не сюда. Или сюда? За домом уже не видны, но рев нарастает.
– Ладно, – сказал Сергей и протянул руку, чтобы открыть захлопнувшуюся за дядькой дверь. И тут – вой, нарастающий свист! Сергей прижался спиной к стене. Толя – тоже. Га-ax! Га-ах! Спина ощутила, как дернулись в разные стороны бревнышки. Дверь сама распахнулась и хлопнула с маху. А над головой снова и снова свист, пронзительный, прокалывающий от макушки до пят. Самолеты – их шесть – заходят уже с другого конца деревни. Передний медленно, по-акульи хищно опрокидывается. За ним – второй…
Вбежали в хату. Разванюша с ложкой в руке сидит за столом, старается разглядеть через окно, что делается в небе. Коренной сел на скамью.
– Врежут, – пообещал Разванюша.
Толя понимает, что каждый ведет себя не так, как вел бы, будь один в хате. Во всяком случае, Толя не сидел бы на пороге и не держал бы зачем-то дверь, ощущая, какая она не толстая, какая деревянная. Гораздо уютней он чувствовал бы себя за толстой кирпичной печкой. Га-ах! Дверь рвет из рук. Грохнуло так, что Толя едва не вывалился за порог. Что-то хотело ворваться в дверь. Но оно уже ворвалось в окно. Дым, пыль. Толя сам не заметил, как оказался посреди комнаты. Он с удивлением увидел: печка, до этого чистая, белая, сделалась рябая, вся в выбоинах. А на полу волчком вертится кем-то запущенный темный черепок. Да это же осколок! Толя видит и черный волчок, и пустое без рамы окно, и по-прежнему улыбающегося Разванюшу, которого отшвырнуло в самый угол. Толя осторожно протянул руку. Черепок-осколок неожиданно тяжелый.
– Теплый!
А на дворе уже тихо. Выскочили за дверь. Нигде ни души. Деревня будто ждет чьей-то помощи, как присыпанный землей человек. Но вот оживает она, уже бегут люди. Особенно видишь испуганные детские ножки.
– Еще прилетят! – из-за сарая выбежал дядька в рубахе навыпуск. Увидел воронку в своем дворе, дыру вместо окна и замер с черным ртом.
Сразу за калиткой – неразорвавшаяся бомба. Земля на стежке вспухла, и будто пророс в этом месте отвратительный черный цветок – стабилизатор бомбы. Толю и хлопцев невольно повело в сторону.
– Низко летают, – отметил Разванюша. Он сбивает пыль с галифе, ладонями вытирает хромовые голенища. Коренной спешит, и Толя знает куда. Обгоревшего клена нет, а на том месте, где горбилась землянка, – ярко-желтая воронка. Такой пугающе яркой бывает только человеческая кровь. Печка точно присела от испуга – снесло остаток трубы. И вдруг:
– Сюда идите! Хлопчики!
Среди поля – хозяйка, рядом с ней – бледное личико Маши.
– Вон какую выдрал, – сказала женщина, глядя на то место, где была землянка, – теперь хорошую можно сделать. Яму рыть не надо.
Да она снова усмехается! А рот кривится, а глаза немигающие.
Взвод быстро собирался в конце улицы. Все толпятся вокруг Коломийца. Он лежит на траве, сапог с ноги снят, штанина разорвана. Красное, внезапное, как удар, – кровь! На лице старика испуг и напряженная, почему-то виноватая улыбка. Белоголовый Шаповалов сидит над ним на корточках.
– Вот уж когда отоспишься. За всю войну отоспишься.
Коломийца увезли в лагерь. А взвод снова идет. Деревня Вьюны открылась глазам как что-то тоскливо знакомое, близкое. Толя жил здесь две недели, пока его не забрали в партизанский лагерь. Так пустынно бывает лишь на кладбище. Тополя вдоль улицы, несколько старых сараев, землянки – все это лишь напоминает о жителях, которых весной сорок второго сожгли каратели.
– Нет, подожди, – говорит Головченя, – вот они детишек жгут, баб. На что ж они рассчитывают? Придем же, рано или поздно придем в ихнюю Германию.
– А ни на что, – отзывается Сергей Коренной. – Гитлер хочет чтобы немцы этого и боялись – ответа за такое, чтобы до конца с ним шли.
– Не знаю, кто там как, а я свое спрошу, – говорит Носков. Глаза у этого щуплого парня жесткие. Этот спросит.
Вмешивается в разговор Бакенщиков, «профессор»:
– Поспешай, Носков, а то потом вступит в действие высокая политика.
– Какая там политика? – недоверчиво и даже недружелюбно спрашивает Головченя. – После такой войны!
«Профессор», в очках, с измазанной зеленкой шеей (мучают чиряки), и бородатый здоровяк. Головченя смотрят друг на друга с откровенным сожалением.
Но неужели правда, что когда-то перестанет быть главным беспощадная, непрощающая ненависть? Это, наверно, так далеко, что и не верится.
На опушке сели отдыхать.
Тут, совсем неподалеку, гражданские лагеря. Толя и Разванюша отпросились сбегать туда. Лес сухой, весь пронизанный солнечной пылью и птичьими голосами. Лагерь начался неожиданно. Он похож на партизанский, только буданы (их тут называют «куренями») размещены как попало. И детишек много, искусанных комарами, пугливых и очень любопытных. Глаза красные – от дыма. У женщин – тоже. У этих еще и от забот, страхов.
Две землянки выделяются среди других: с окнами, дверьми. Чувствуется хозяйственная рука старого Коваленка. Под березой ручные жернова из дубовых кругов – можно крутить, если есть что молоть… Рыжая, как лиса, Фрося, счастливо растрепанная, выбежала откуда-то из глубины леса и – на шею своему Разванюше. А он, муж, стоит и дожидается, когда Фроська нарадуется.
– Ну, ты, – ворчит старый Коваленок. Когда он вот так наклоняет голову, острая бородка сердито заламывается о грудь, а глаза сверкают белками. – Уему на тебя нету, бес в юбке.
Но Фрося сегодня не боится свекра, смеется и не снимает полные, в рыжих веснушках, руки с мальчишеской шеи Разванюши.
Из землянки – как-то испуганно – выскочила сухонькая женщина. Мать Разванюши.
– Ой, Ванятка!
Толя заглянул в соседнюю землянку. Дедушка здесь: с порога слышно, как гудит, захлебывается его астма. В проходе на столике-грибке – сапожный инструмент, старый ботинок.
– Ты, Ефимка? – Голос с темных нар, до смешного знакомый, дедушкин голос. – Полежу трохи и кончу. Сделаю тебе.
Толя подошел к столику. Босые ноги, свисающие с нар, задвигались. И тогда отделилось от темноты знакомое лицо дедушки.
– Толя! И мама тут?
Дедушка считает, что и немцев убивать Толю водит мама.
Закурит сейчас. Так и есть. Экономно оторвал уголок от какой-то листовки.
– Кидает с ароплана. Кинул бы и махорки. Так не, падла.
Толя прочел полуоборванные слова: «…является пропуском». Ага, бери эту бумажку и беги сдаваться. И последний срок указан. Еще в первые недели войны немцы разбрасывали такие листовки для окруженцев. И не надоело им указывать последний срок? Тогда, дома, нелегко было представить себя на месте окруженцев. Тогда казалось, что родной дом – берег, все-таки берег. Теперь другие думают с уважением о таких, как Толя, и им тоже страшно оторваться от берега…
Толя спросил про Нину, про Надиных девочек. Дедушка высек искру (железка, кремень, трут – всю эту древность называют теперь «катюшей»), прикурил, потом стал отвечать:
– Щавель, ягоду собирают. Скучает без вас Нинка. А Надю забили? Ты куда идешь? Много вас идет? Ого! А тут ночью приходили. Закурить мне дал, а утром глянул я – нету сапог. Стояли, а нету. Тот жулик, что угостил меня сигареткой, прихватил. Ну и ма-астер, трясца его матери! Бабушку ты не увидишь? Все ругались, а помирать врозь не хочется.
Бабушку Толя не видел с того дня, как ушли в партизаны. Мама оставила ее у знакомой учительницы.
Нина Толе очень обрадовалась. Увидела Толю, черные глаза на широком личике залучились, счастливо пискнула, подбежала. А хорошо быть старшим братом! Даже двоюродным.