Девочка с глазами старухи - Гектор Шульц
– Ты перестанешь кусаться, – изогнул он губы в полуулыбке. Затем потрепал меня по щеке и, развернувшись, зашагал по улице.
В конце дня немцы ушли из деревни, оставив после себя скорбный плач и лежащие на земле трупы. Пощадили только стариков, детей… И Оксанку в разорванном платье, которая сидела в пыли рядом с телом Васи и тихонько подвывала, не стесняясь наготы и чужих взглядов.
Бабушка не пустила меня в дом, оставила рядом с чумазым Петькой, соседским сыном, но я и так все понимала. Видела её взгляд, когда она вышла из дома. Видела слезы. Видела, как дрожат бабушкины руки, и как трясутся серые, морщинистые губы.
Папку похоронили на утро. Не стали ждать положенного. Похоронили сразу. Вместе с мамой. Вместе с Васькой. Вместе с Тасей, Петькиной мамой. Вместе с Гриней-дурачком, которого немцы назвали странным словом, которого я не знала. Унтерменш. Узнала потом. Когда пришло время. Не было той ночью дома в Тоболье, откуда не слышался бы плач.
Я долго не могла уснуть. Лежала в кровати, прижавшись к бабушкиному плечу, глотала слезы и смотрела на бурое пятно у двери. Все, что осталось от мамы. Бабушка молчала, рассеянно гладила меня по голове, но дыхание её было ровным. Лишь пальцы подрагивали, запутываясь в моих волосах. Брехали на улице оставшиеся в живых собаки и тихо, еле заметно до нас доносился плач. Не было той ночью в Тоболье дома, откуда не слышался бы плач.
*****
– Эля. Курам дала? – бабушка не кричит, как раньше. Тихо спрашивает, прислушиваясь к звукам с улицы.
– Да, баба, – ответила я. Тоже тихо.
– Воды натаскай. А я пригляжу, – кивнула она, подходя к окну и отодвигая в сторону белую занавеску.
Взяв ведерко, я вышла на улицу и пошла к колодцу. Зазвенела цепь и послышался плеск, когда ведро достигло воды. Обернувшись, я посмотрела на пустую улицу, вздохнула и взялась за ворот колодезного колеса. Холодная вода пенилась, пока я переливала её в ведро. Раньше я бы не отказала себе в том, чтобы зачерпнуть колодезной воды ладонями, умыться ей, сполоснуть шею и спину. Но сейчас все по-другому. Быстро наполни ведро, быстро занеси в дом и сиди, как мышка. Надейся, что не скрипнет калитка и не послышится резкий, чужой голос, за которым обязательно последует сухой щелчок автомата.
Два года прошло с того ужасного дня. Два года, пролетевшие за пару вздохов. Давно уже нет Звездочки. Немцы перерезали ей горло, а потом погрузили коровью тушу в грузовик и уехали. Нет гусей и поросят – их забрали первыми. Пусты огороды и лишь кое-где еще растет картошка и репа, незамеченная внимательными немецкими солдатами. Лошадей и тех забрали. Может на котел, а может и на войну.
Но у бабушки в погребе еще оставались куры. Тощие, облезлые, вечно голодные, но все-таки несушки. И Гешка. Куда без Гешки. Умного, старого петуха, который после того дня перестал кукарекать. За водой для них я и бегала каждое утро, а потом бабушка выходила на лавочку возле дома, давая мне знак, что птицу можно выпустить погулять. Однако стоило где-то затарахтеть машине или послышаться чужим голосам, как мы хватали кур и бежали в дом, где прятали их в погребе, накрывая старыми одеялами, чтобы не шумели.
– Саврасовым не повезло, – поджав губы, сказала бабушка, когда я выбралась из погреба и отряхнула колени от земли. – Немцы у них птицу нашли.
– Они их… – я не договорила, потому что бабушка мотнула головой и горько усмехнулась.
– Нет, внуча, живы, живы. Птицу только забрали, да Петьку отлупили за то, что прятал их. Повезло нам, что на окраине живем. Редко сюда кто заходит.
– Староста… – я снова не договорила, услышав бабушкино ворчанье.
– Знаю, знаю. Как немцы пришли, Сашка гоголем по деревне ходит. Рожа, что у хряка. Слыхала я его наказ, что всю живность надобно немцам отдать. Да шиш ему. Без масла, ироду. Сам на коне ездит, с офицером этим за ручку здоровкается, а на своих и не смотрит. В школе тем еще обормотом был. Сразу понятно, откуда у него все это, – бабушка привычно перемывала кости и немцам, и старосте, которого сами немцы и выбрали. Из тех, кому посчастливилось выжить.
– Баба, вчера дождь был, – осторожно вставила я, стараясь отвлечь бабушку от грустных мыслей.
– По грибы навострилась? – усмехнулась она и добавила. – Одна не ходи. А ну как в лесу на немцев нарвешься.
– От лебеды живот болит.
– Знаю, знаю, – вздохнула бабушка, по привычке потрепав меня за щеку. – Обрезалась вон. Как хворостинка. Глазюки только и остались. Что поделать, Эля. У кого от лебеды живот болит, а кто-то и лебеды не видит.
– Я с Петькой и Анькой пойду. Петька удочку смастерил. Может рыбы наловим в озере, – улыбнулась я, прижимаясь к бабушке. – Если немцы не отберут…
– С ними не спорь. Скажут отдать – отдавай! – нахмурилась бабушка. – Рыбу, грибы… Все отдавай, сама только домой вернись.
– Конечно, баба. Да мы мигом. Туда и обратно. Так хоть грибов насушим или рыбки.
– Ладно, беги, егоза, – согласилась она, снова потрепав меня за щеку. Рассмеявшись, я чмокнула бабушку и, схватив лукошко, стоящее у двери, выбежала на улицу.
С Петькой и его сестренкой Анькой мы частенько выбирались в лесок рядом с деревней. Надо было пройти через погост, углубиться по одной, еле заметной тропке и через час ходьбы тропка выводила нас к озеру. Немцы знали про озеро, но редко туда ходили. Они предпочитали караулить на выходе из леса и отбирали у местных все, что те ловили. Только солдатами двигал не голод. Я видела их лица – сытые, довольные, веселые. Однажды один из них дал Петьке шоколадку за лукошко грибов. Шоколадку мы съели втроем, а потом долго мучились животами, отвыкнув от сладостей. Но грибы были лучше шоколадки. На лукошко можно было долго и сытно жить, и постные щи из лебеды и одной картофелины превращались в настоящее лакомство. Часть грибов бабушка сушила на зиму и зимой было сложнее всего. Кто что за лето успел собрать, на то и жил. Зерно немцы тоже забирали. Оставляли немного, но бабушка зерно для кур держала. А если кто из них голода не выдерживал, бульон варила. Варила темной ночью, когда знала, что никакой незваный гость в двери не постучится.
Лишь грибы да редкая рыбешка нас