Мёртвые сраму не имут - Григорий Яковлевич Бакланов
Это были обычные предвоенные фотографии. В лодке. Ищенко в трусах, с прилипшими ко лбу мокрыми волосами, сощурившийся от солнца, и его жена, в белом платье, с белыми лилиями на коленях, уложенными так, чтоб не запачкать платье. На пляже. Лёжа рядом в песке, подперев щеки ладонями, оба они смотрят в объектив. У неё загорелое, ровное, почти без талии, сильное тело в узеньком лифчике и узеньких трусиках. И, наконец, в своём окне: он и жена выглядывают из-за тюлевой занавески. И тоже солнечный день, и она опять в этом белом платье, которое она несёт на себе как символ чистоты, а лейтенант Ищенко в сознании человека, давшего ей все это, заложил руку за портупею.
— Вот здесь, — сказал Ищенко, показывая пальцем за рамку фотографии, — здесь жил командир полка, полковник товарищ Сметанин. Через стену от нас. Правда, в другом подъезде.
Он всегда говорил это, когда показывал фотографии. И ещё он охотно и подробно рассказывал, как он любил свою жену и как всё ей покупал.
Военврач взяла одну карточку в руки. И когда она, в погонах, сапогах и портупее, глянула при свете керосиновой лампы на молодую женщину в окне, что-то грустное, как тень сожаления, промелькнуло в её лице. Но она тут же отдала карточку, и лицо её приняло насмешливое выражение, какое бывало у неё, когда за ней ухаживали. А на фронте за ней ухаживали всегда.
— От це було життя! — сказала хозяйка, стоя за спинами и тоже глядя на фотокарточки. — Боже ж мий, та невже ж правду було таке життя?
Васич посмотрел на неё. Сколько раз он слышал, как вот так вспоминали о прошлой, довоенной жизни. И хотя не всё тогда было хорошо и не всего хватало, вспоминали о ней сейчас, как о великом счастье. Потому что был мир и все были вместе.
Пригнувшись в двери, влез в хату старшина дивизиона, гаркнул простуженным голосом:
— Товарищ майор, старшина Иванов прибыл по вашему приказанию!
Мальчик испуганно вздрогнул, и плечи его затряслись, словно он всхлипывал.
— А кто тебе приказывал? — откинувшись на стуле, поверх погона глядя назад на старшину, удивился Ушаков.
— Ну, голос у тебя, старшина! — сказал Васич недовольно и погладил рукой худые лопатки мальчика. — Орёшь, как на кавалерийском смотру. Ты ж в хате.
А хозяйка, оправдывая мальчика перед людьми, говорила:
— Ляканый вин у нас. Туточки нимець стояв у хати. Ладний такий з себе, лаявся всё, чому потолок низький. И не сказати, щоб лютий був. Другие знаете яки булы! А цей — ни. Суворий тильки. Порядок любив. А воно ж мале, дурне, исты хоче. И, як на грих, взяло со стола кусок хлиба. Привык, ню своя хата — взять можно. А нимець схопыв його. «Вор! — каже. — Вор! Красты не можна, просить треба». С того часу сяде за стил, покличе його, як цуценя, дасть хлиба. И все учить, учить, пальцем о так погрузуе. Йому б «данке» сказать, а воно с переляку уси слова позабуло, мовчить тильки. А нимець гниваеться. Поставить його вон туда в угол, пистолет наводить. «Пу!» — каже. Воно и заикаться стало. Уж я ховала його. Нимець на меня ногами топоче: «Мамка! Сын мне гиб! Гиб! Воспитывайт!»
Она рассказывала просто, почти спокойно. Только по щекам сами собой привычно текли слезы. И, видя их, мальчик волновался, что-то хотел сказать, но у него сильно вздрагивала грудь и западало под ключицами.
— Вы не напоминайте ему, — остановила её военврач. — Видите, он волнуется.
— Чого нагадувать, такого не забудешь. И, уже выходя в дверь вместе со старшиной, Васич слышал, как она говорила:
— Вы як пишли до бани, вин всё шинели ваши нюхав. Мале ще, батька не помятае, а запах ридний не забув с того часу, як батько на фронт йшов, до дому забигав попрощатись…
В темноте сеней, где сильно пахло жареным бараньим мясом, Васич сказал, плохо различая лицо старшины:
— Вот что, старшина, это я тебя вызывал: сапоги надо найти, поменьше какие-нибудь. Есть у нас?
— Кто их знает… Может, есть бывшие в употреблении. Сорок третий размер…
Старшина рукой потирал подбородок, в глаза не глядел. Из осторожности он всегда вначале бывал непонятлив.
— Думай, что говоришь, старшина! Ты же умный человек.
— Сапоги-то? — уже другим, осмысленным голосом переспросил старшина, поняв, что речь идёт не о военвраче, которая сидела с ними за столом, а о мальчике. — Сапоги должны быть. Там для мальца и одежонки кой-какой найти можно. Если поискать…
— Поищи, — сказал Васич убедительно. — И пришлёшь. Лучше, когда уходить будем.
На столе Ищенко аккуратно складывал фотографии. Мальчик держал в руках недоконченную игрушку, встретил Васича ожидающим взглядом. Васич сел, и они вместе продолжали вырезать. У него в самом деле что-то получалось: парнишкой он научился этому у отца. С тех пор как живёт человечество, сын учится от отца, перенимает каждый его шаг и гордится, становясь похожим на него… Между сапогами Васича стоял на глиняном полу босой мальчик, солдатский сын, и Васич осторожно касался коленями его худого тела. Где сейчас его отец, по каким дорогам идёт с винтовкой? А может, уже и нет его в живых? Волна нежности затопила вдруг Васича. Такая сильная, что глазам стало горячо, и у него задрожали руки, державшие нож. Но он справился с собой: мальчик смотрел на его руки.
Кто-то в сенях пытался с той стороны открыть дверь. Видимо, Баградзе. Хозяйка поспешила помочь, и через порог, чуть не сбив её, шагнул солдат в заметённых снегом, каменных от мороза валенках, в опущенной и завязанной ушанке. Ослеплёнными после темноты ярким светом лампы глазами он обежал хату, увидел командира дивизиона и, приложив одну рукавицу к ушанке, другой рукой выдернул из-за борта шинели пакет.
Ушаков читал стоя, а все смотрели на него и на солдата и уже знали, что отдых кончен. На валенках солдата таял снег.
В открытую дверь вошёл Баградзе, торжественно неся перед собой в поднятых руках доску и на ней жареное куском, блестящее от растопленного жира, сильно пахнущее баранье мясо. Он поставил его посреди стола и скромно отступил на шаг. Но никто, кроме мальчика и солдата, пришедшего с мороза, на это мясо сейчас не смотрел.
Ушаков положил приказ на стол, обернулся к солдату:
— Командиров батарей, командиров взводов — ко мне!
Хлопнула дверь за