Георгий Березко - Сильнее атома
2
Воронков и Булавин миновали автоматчика у ворот и очутились на шоссе, за оградой. На остановке автобусов собралось много ожидающих, и, дорожа каждой минутой, солдаты двинулись пешком: случалось, что машин слишком долго приходилось ждать. Будто опаздывая на важное свидание, они быстро зашагали. И они действительно боялись не поспеть к тем удовольствиям, что наконец-то им предстояли. Воронков около трех месяцев уже не получал отпусков за пререкания с начальством. Булавин тоже давно не отлучался из полка. И сейчас ими владело то чувство блаженной, хмельной вольности, что известно еще морякам, отпущенным на берег после долгого плавания. Никаких ясных планов на вечер у них не имелось. Но их влекли тысячи возможностей, открывавшихся, казалось, перед каждым, кто попадал в город: необыкновенные развлечения, счастливые встречи, знакомства с женщинами, которые в таком щедром множестве заполняли улицы города и которых почти не было в полковом городке, — все неясные, но соблазнительные картины, рисовавшиеся их воображению… Тем более устрашила их новая встреча с Елистратовым. За поворотом шоссе, откуда уже виднелась река, а за нею — противоположный городской берег, солдаты издали заприметили на своем пути знакомую фигуру. Это опять был он, ротный старшина!.. Он стоял под одинокой, выросшей на обочине березой и, заложив руки за спину, пригнувшись, внимательно рассматривал ее рябовато-белый ствол; что-то привлекло там его внимание. Не сговариваясь, Воронков и Булавин подались круто в сторону, чтобы обойти его. Но Елистратов выпрямился и, увидев их, поманил рукой. Булавин негромко выругался. — Грамотные! — с укоризной проговорил старшина, когда солдаты подошли. — Выучились, а для чего; И он потыкал своим коротким пальцем в свежий, недавно лишь вырезанный в желтой, как кость, древесине нехитрый иероглиф любви: сердце, подобное червонному тузу, и в нем имя: «Анюта М.»; ниже была подпись: «Игорь А.». — Знал бы, чья работа, руки напрочь повыдергал!.. Изукрасят дерево со всех сторон, оно и усохнет. А для чего, какой прок? — сердито потребовал он ответа. Струйки пота стекали из-под суконной фуражки на его лоб, на костистые, влажно блестевшие виски. Старшина, по всей видимости, побывал уже в пивном павильоне у моста, куда отправлялся каждое воскресенье. — Чертил бы на бумаге, в тетради, если руки зачесались. Никто б тебе слова поперек не сказал, — выговаривал он неизвестному Игорю А. — Так нет, желательно, чтобы весь свет знал про твою Анютку! Слегка скошенные, точно подпертые выдававшимися скулами, глаза Елистратова выражали угрюмое осуждение. Он вновь обследовал взглядом с головы до ног обоих отпускников, но ни к чему не смог придраться. Его десантники выглядели, как и полагалось за пределами полкового городка, щеголями, а острый запах ваксы, обильно положенной на сапоги, и дешевого одеколона прямо-таки шибал в нос при их приближении. — Ладно, двигайте, — неохотно разрешил он. — Но только чтоб без этого… чуете? Чтоб аккуратно все было… Ясно? Он затруднялся точнее выразить свои опасения. И синие, под пушистыми выгоревшими ресницами глаза Воронкова блеснули. — Никак нет, товарищ старшина! — не удержавшись, громко сказал он. — Не вполне ясно. — Чего-чего? — подозрительно переспросил Елистратов. — Как понимать: без этого?.. Поясните, товарищ старшина, — с вызовом, бойко проговорил Воронков. Он вытянулся по всей форме — руки по швам, каблуки вместе, — но его красивые глаза сияли: он мстил Додону, мстил и веселился, точно опьянев от охватившего его чувства свободы. — А без того самого. Вернулись чтоб вовремя, к десяти тридцати, как из пушки, — сказал Елистратов. — Теперь ясно: вернуться к десяти тридцати, как из пушки! — выкрикнул Воронков. Елистратов молча в упор посмотрел на юношу. И тот прочел в этих узких, бледно-голубых, почти белых глазах такую неприязнь и укоризну, такую нелюбовь к себе, что смешался и сразу отрезвел. Старшина мотнул головой, не то прощаясь, не то выражая крайнее неодобрение, и, не сказав больше ни слова, пошел, тяжело и твердо ступая, к казармам. — Допек ты его!.. — обрадованно сказал Булавин. — Ну, держись, теперь попляшешь цыганочку! Воронков промолчал; он выглядел озадаченно. — Елистратов памятливый, не забудет, не простит. Через сто лет тебе это припомнит из принципа… — И Булавин, подождав ответа, добавил как бы с упреком: — Всякий раз свое «я» хочешь показать — вот что тебе жизнь портит. А свое «я» и у Додона есть. Они подходили к мосту. Вдали в изогнутых берегах река казалась совершенно неподвижной, превратившись в густую и гладкую, как эмаль, мол очно-желтую массу; ближе эта светлая полоса была нежно-голубого цвета, как небо над нею, и лишь под мостом, в тени, отброшенной каменными опорами, она опять становилась водой — бегущей, зеленоватой, прозрачной водой, сквозь прохладную толщу которой виднелось песчаное дно. Слева от моста стояла на приколе плавучая пристань; справа до забора, огораживающего территорию портовых складов, простирался пляж; там и сейчас копошились на песке сизо-коричневые тела купающихся. Выше был город; он поднимался ярусами по береговому склону, пестрел красными черепичными крышами, белыми стенами старых кварталов, зеленью садов; он тянулся кверху игрушечными башенками своей древней крепости и ажурными, господствовавшими над местностью, бесплотными, как чертеж, радиобашнями, поставленными высоко на голом плато. Когда солдаты взошли на мост, внизу из-под ног у них вынырнул утлый пароходик. На его палубе теснились пассажиры — женщины в разноцветных платьях, в легких шарфиках, — и он был похож на цветочную клумбу, плывшую по реке. — Свое «я» у каждого есть, — опять заговорил Булавин. — Только один смолчит, когда ему на ногу наступят, затаится до случая, а другой даст сдачи — смотря по характеру… Ты не думай, что раз у тебя среднее образование, тебе и черт не брат. — А я и не думаю… При чем тут среднее образование? У нас во взводе не один я со средним образованием. И в чем дело? — вспылил Воронков; он был не на шутку встревожен и опять поэтому злился на старшину, так некстати попавшегося на дороге. — Никто не может запретить мне думать, что мне хочется. Додон — тупица классическая, это видно невооруженным глазом; двух слов связать не умеет. Стремясь оправдаться перед самим собой, он мысленно поискал, что еще особенно обидное можно было сказать о старшине. — Неудачник к тому же, скоро сорок стукнет, а что впереди? Все та же казарма. Вот Додон и срывает свою обиду. — Погоняет он тебя по нарядам, намахаешься шваброй, по-глядим, какой ты будешь удачник, — сказал Булавин. — А за что? Я служу не хуже других. Нет, ты скажи, за что? — настаивал Воронков. — Швабры, между прочим, я тоже не очень боюсь. — Старшина всегда найдет, за что… — Булавин легонько похлопывал по перилам моста кистью правой руки, на тыльной стороне которой была татуировка: два скрещенных кинжала в овале из фиолетовых листьев и лент. — Но правильно, тушеваться нечего, весь век тушеваться — от скуки помрешь, — довольно непоследовательно заключил он. Воронков замедлил шаг, глядя на пляж внизу. Там по узкой, обнажившейся из-под воды отмели бежала девушка в купальном костюме — длинноногая, с розовыми коленками, и концы полотенца, перекинутого на спину, трепетали за ее плечами. Неожиданно с реки послышалась музыка. Пароходик, похожий на цветник, причалил к пристани, и спрятанный на нем духовой оркестр заиграл вальс «Дунайские волны». В другое время музыкальный Воронков презрительно назвал бы его пошлым. Но сейчас юноше почувствовалось, что сама прелесть и радость, вольной недоступной для него жизни, разлитые вокруг, сама красота огромного мира — заката, реки, города — зазвучали в этой плавной, мелодичной музыке, далеко разносившейся по воде. С пароходика повалили пассажиры: женщина в красном, как пион, платье и мужчина в полосатой тельняшке закружились под музыку на деревянном настиле пристани. «А ну его, Додона!» — подумал с сердцем Воронков, как думают о чем-то очень досадном, но в конце концов преходящем и ничтожном. Не в силах ничего поправить в случившемся, он стремился уже поскорее позабыть о собственной неосторожности… И такой несуразной, такой странной ошибкой представилось ему, что он, Андрей Воронков, со своими большими надеждами и планами, начитанный и одаренный, в чем никто в его семье не сомневался, любимый матерью, сестрами, дедом — умными, прекрасными, образованными людьми, — пребывает сейчас в полном подчинении у этого ограниченного и простоватого знатока шагистики и казарменного хозяйства. — Ох, Саша, а нам еще служить и служить! — нетерпеливо, с раздражением вырвалось у Воронкова. — Как медному котелку, два года еще… Булавин усмехнулся. Самому ему нравилась военная служба, и его забавляли те перемены, что происходили с его избалованным товарищем. В первые дни в армии Воронков — парень со средним образованием, помнивший наизусть уйму стихов, но при этом по-ребячьи наивный и в житейских делах скорее глуповатый — делал вид, что он решительно всем доволен, даже восхищен; прошло недолгое время, и он с невылившимися слезами в глазах читал и перечитывал письма, приходившие из дому. Впрочем, надо было отдать ему должное: несмотря на всю свою жизненную нестойкость, на сумбур в голове, на капризы, Воронков оказался неплохим товарищем, не хныкал, не нагонял тоски и нисколько не робел перед начальством. — Разочаровался? Ничего, очаруешься, когда прикажут! — сказал Булавин. — А ты нет? Ты не разочаровался? — вопросом на вопрос ответил Воронков. — Мне с чего разочаровываться? С двенадцати лет вся семья была на моих руках. — Булавин сказал это легко, нимало не жалуясь. — Я же старший у матери был… Спустя четверть часа, выбравшись из узких приречных улочек и повернув к центру, Воронков не помнил уже о Елистратове: ему слишком хотелось скорее отдаться празднику, который наступил и для него, и он отложил на завтра, на понедельник, все свои неприятности. На центральной улице города (жители называли ее проспектом) был во всю ее длину устроен бульвар. Разросшийся, тенистый, он делал эту улицу — с ее большими магазинами, с кинематографами, с рестораном «Байкал» и кафе «Чайка», с обильно остекленным новым зданием почты — похожей немного на парк. В воскресные дни по вечерам здесь и происходило главное гулянье. На низких садовых скамейках под липами засветло усаживались зрители: старцы в обветшавших панамах и длинноволосые щеголи в клетчатых выходных пиджаках, подростки, усердно дымившие сигаретами, и отставные моряки в капитанках со своими молчаливыми, как изваяние, женами. К вечеру длинные, на чугунных ножках скамейки были уже плотно заполнены. А мимо, в дымно-оранжевых, негреющих лучах, пронзавших листву, медленно двигалась однообразно пестрая, однообразно шумная, стиснутая в узком пространстве толпа. Девицы в тесных юбках, с голыми загорелыми ногами проходили, как по живому коридору, как сквозь строй, под взглядами мужчин — старых, молодых и совсем юных, — болтая и хохоча, охваченные чрезмерным оживлением. Воронков и Булавин, выйдя на бульвар, точно окунулись в неспокойный горячий поток. Они замолчали, держась плечом к плечу, черпая в этой близости необходимое обоим мужество, — навстречу из пропыленных сумерек, блестя глазами, зубами, шелестя платьями, шурша по песку своими босоножками, выходили все новые красавицы. Их шествие напоминало парад — воскресный еженедельный парад невест. И Воронков радовался и дивился их открытым кофточкам, их тонким прелестным голосам, их искусным прическам, подрагивавшим при ходьбе, впитывая в себя эти подробности, стараясь ничего не упустить. На лице его выступило напряженное, ищущее выражение. Иногда Булавин толкал его в бок. — Глянь! Вон та, белая вся, с цепкой на шее, как Джульетта! Сильна! — восклицал он. — Где? — Воронков быстро поворачивался. — Вон с цепкой… Ест мороженое, белая вся, как Джульетта, — веселясь, говорил Булавин. Он приходил в ликующее состояние вообще во всех случаях, когда его что-либо захватывало; восхищаясь, он готов был закатиться смехом. Как всегда неожиданно, загорелись фонари — одновременно по всей длине бульвара. Небо сразу же померкло, точно и небесным светом управляли на пульте городской электростанции, а листва на деревьях окрасилась в театральный, неестественно яркий цвет. Казалось, что это раздвинулся вдруг, как в зрительном зале, занавес и открылась блещущая огнями сцена, на которой разыгрывалось представление. — Давай закурим! — волнуясь, сказал Воронков Булавину, Он чувствовал себя почти как дебютант, впервые вступающий на заветные подмостки, и страшные, и притягательные. Но вот они достигли конца бульвара и повернули назад, вновь проделали весь путь в обратном направлении, вновь повернули, и ничего особо примечательного с ними не случилось: их как бы не принимали в игру. Воронков и Булавин повторили свой рейс в третий раз, в четвертый, но удача не улыбнулась им: их не замечали или от них отворачивались. Булавин — более предприимчивый и бесцеремонный — пробовал было завязать знакомство с иными из барышень, прогуливавшихся без кавалеров, но те отмалчивались, будто не слыша, либо ускоряли шаг, чтобы уйти. В одном случае солдатам довольно грубо посоветовали «топать своей дорогой». А девичий парад все не кончался, все длился, и какие-то гражданские молодые люди с непокрытыми нестрижеными головами обнимали в полутьме своих подруг; сладкие запахи духов, смешиваясь с запахом нагретой пыли, поднятой сотнями ног, веяли в теплом, точно комнатном, воздухе. И лишь одни они — Булавин и Воронков, — несмотря на все старания, так и не смогли переступить за невидимую черту, отделявшую их от этой счастливой толпы. Между тем их бесплодное «крейсирование» по бульвару стало вовсе не безопасным. Разгоряченные, позабывшие об осторожности, они не разглядели одинокого майора, вышагивавшего навстречу, и не отдали ему чести; офицер окликнул солдат, но, будто не расслышав, они не остановились. II теперь им вообще лучше было убраться с бульвара, так как майор мог встретиться и на обратном рейсе. — Дурни мы, чушки деревянные! — сказал Булавин, выйдя из-под лип на тротуар; он уже не смеялся и был зол. — Ты тоже хорош: заладил одно — идем на бульвар!.. Ты деловой парень или нет? — Деловой, ну и что? — сказал Воронков. — А то, что зря вечер провели… Мог бы сообразить: порядочная с солдатом гулять никогда не станет. Зачем ей солдат? Замуж за него не выскочишь: он службу кончил и домой поехал, ищи его потом через адресный стол. А непорядочной тоже мало выгоды с нами знакомиться… Неожиданно, как с неба свалился, к ним подошел солдат их взвода, Даниэлян, гигант, на голову возвышавшийся над прохожими. — Где был? Тоже невесту высматривал? — уныло осведомился Булавин. — Кино ходил, нет компания. Какой интерес? — потупившись, ответил Даниэлян; он плохо говорил по-русски и стеснялся этого. Но вдруг его точно прорвало. — У нас тоже кино есть… Я много кино смотрел, — горячо заговорил он. — Я всей бригадой ходил… Мой брат Григор ходил, дядя Гурген ходил, дядя Ананий. Другой совсем интерес. Даниэлян улыбался, но его большие, бархатисто-черные, без блеска глаза оставались печально-просящими… Родное село, привидевшееся ему сейчас, лежало где-то за сотни и сотни километров отсюда, где-то в долине Аракса, посреди виноградников, хлопковых плантаций, абрикосовых рощ. И можно было догадаться, как томился и тосковал в чужом городе этот застенчивый великан. — Чего ж ты один? Отбился, что ли, от наших? — сказал Булавин. — Давай присоединяйся… Опять, во второй раз сегодня, послышался вальс «Дунайские шиш». Рядом, в квадратном окне, занавешенном изнутри полупрозрачной тканной золотом занавеской, сияла зеленая неоновая надпись: «Кафе „Чайка“. Такую же надпись, но малинового цвета изливали гнутые стеклянные трубки над входом в кафе, и асфальт там перед порогом был окрашен в красное. Когда распахивалась дверь, музыка становилась слышнее и на улицу вырывался смутный, будто птичий гомон. — Может, заглянем, а? Рискнем, а? — проговорил Воронков полувопросительно, ища поддержки. Он отлично знал, что вход в заведение, где подаются крепкие напитки, был солдатам запрещен. — Что мы, не люди, что ли? Его товарищи промолчали; предложение было и слишком соблазнительным и почти отчаянным: из кафе „Чайка“ все трое проследовали бы — в этом едва ли могли быть сомнения — в городскую комендатуру. Воронков наклонился к окну: в щелку между занавеской и рамой он увидел пальмовую ветку, тонущую в сизом дыму, как в воде, а дальше нечто расплывчатое, но мерцающее множеством огоньков — зеркальную буфетную стойку с посудой. Точно вынырнув из глубины, появилась голова девушки в кружевной, похожей на корону наколке — царевны этого подводного царства. Девушка обернулась на мгновение к окну: совсем близко мелькнули ее затуманенные, дивные глаза. И Воронков подумал, что именно здесь, в кафе с нежным названием „Чайка“, и совершалось главное действие сегодняшнего праздника. Часто раскрывалась дверь, люди входили, выходили, и Булавин, провожая их взглядом, поругивался. Снедаемые жаждой утех, тоскующие, обиженные, солдаты топтались у входа в этот недостижимый для них рай, куда так легко на их глазах проникали другие.