Тихон Журавлев - Новое назначение
Собрался уходить на рассвете, когда офицеры еще спали, но хозяин топчана пригласил меня, позавтракать. Мы пошли с ним на огород, в сад, где стояла полевая кухня. Солдаты уже ели. Все они сидели на траве. Одни держали свои котелки на коленях, другие поставили их на землю, между ногами. Расторопный повар предложил свой табурет. Он тут же переоборудовал его в стол, накрыв фартуком. Вместо стула притащил посеченное топором полено. Дежурный офицер, наказав повару накормить гостя, то есть меня, ушел в конец огорода — к обозу.
Перловая каша с мясными консервами была чересчур горячей, и, пока она остывала, я наблюдал за бойцами. Ели они молча, сосредоточенно, будто выполняли какую-то серьезную задачу. У всех были одинаковые котелки, но разные ложки: остроносые из алюминия и круглые из дерева, а то белые или расписанные золотистым лаком. Были даже трофейные, складные, с двумя черенками — ножом и вилкой. У крайнего молоденького солдата, сидевшего на перевернутом ведре, была особая ложка — свинцовая, с толстой ручкой и с круглой шишкой на конце. Такие ложки, помню, в людиновском лесу выливали из пуль, из головок снарядов партизаны. Но как только было возможно — мы выбрасывали эти неуклюжие, тяжелые черпаки, заменяя их штампованными. Сейчас удивила не сама ложка и не то, что молодой солдат носил ее с собой. Меня заинтересовала вырезанная на черенке глубокая, потемневшая надпись: «Карс 1855». Я спросил хозяина, что это за метка. Он перевернул ложку и показал мне другую надпись: «Ляоян 1904». А на выпуклой стороне черпака была высечена звездочка и полукруглой радугой под ней еще одна отметка: «Перекоп 1920 год. Вавилов». Оказалось, первую надпись сделал дед солдата — еще в Крымскую войну, вторую — отец, в японскую, а третью — старший брат, в гражданскую.
— А где же твоя роспись? — спросил я солдата.
Он улыбнулся:
— Дойду до конца войны, тогда и вырежу.
ПОТЕРЯННАЯ ТРУБКА
Я УЗНАЛ фамилию хозяина ложки, имя его и отчество и записал эту историю себе на память. А после, когда шел в дивизию, пожалел: сколько было у меня на войне таких вот случайных, интересных эпизодов, и все они остались незаписанными. Например, тот случай с трубкой.
Пришел в нашу роту из госпиталя новый солдат — Силаев. И после первого же боя, когда мы заняли поселок на горе, исчез. Куда — никто не знает. Пошел слух, что вернулся он под гору, на поле ратное. Зачем? Друзей у него пока не было, разыскивать среди убитых ему некого. «Трубку он, наверное, потерял», — догадался вдруг сержант. «На кой она ему? Зовите парня сюда — свою отдам», — пообещал я. А трубка у меня солидная, прямая, как оглобля. Сосу дымок по настроению, когда захочется, — табак в чубуке никогда не гаснет. В роте у нас были разные трубки: изогнутые, с колпачками, коротенькие носогрейки и подлиннее — боярыни. Держать их в зубах, говорят солдаты, — наслаждение. Но моя бельгийская трубка лучше всех других.
Сержант вздохнул: «Не возьмет он вашу. Его трубка — особая. Сам ее вырезал и обкурил в партизанском отряде». — «Нет, кажется, в окопах, — вмешался другой солдат. — Еще под Москвой...»
Вскоре пришел Силаев — довольный, сияющий. «Нашел?» — спросил его сержант. Солдат кивнул головой и показал не трубку, а черт знает что. Чубук вырезан из корявого нароста какого-то дерева и похож на узловатый кулачок старушки. А мундштук просверлен горячим гвоздем в неошкуренной тонкой веточке этого же нароста. «Выбрось, — посоветовал сержант: — Похожа на дуек». — «Это что за птица?» — «Леший. Колдунья». — «Нет, ни за что не выброшу», — покачал головой Силаев.
Тогда я предложил ему свою трубку: «Поменяемся?»
— «Спасибо, товарищ лейтенант. Лучше я вырежу вам другую».
Нет, видно, дорога была Силаеву именно его трубка.
В разговор вмешался командир второго взвода: «Говорят, один наш писатель собирает всякие трубки — всех времен и всех народов. А такой вот у него наверняка нет».
В тот день я не спросил Силаева, что за тайна у его трубки. А потом уже спросить было не у кого...
«ЕСТЬ УПОЕНИЕ В БОЮ...»
НЕ люблю я красивых слов, особенно в тяжелые минуты. Но однажды оправдал их. Бой уже окончился, и на высотке стало тихо. А старший лейтенант Гаврилов — командир нашей роты — никак не мог успокоиться. Ходил возбужденный по окопам и шептал что-то невнятное, будто молитву читал. Я даже пошутил:
— Богу молишься?
— Да нет, — смутился он. — И сам не пойму, что случилось. Когда началась атака и я увидел, что может она захлебнуться, почему-то вспомнилось в этой горячке стихотворение. Не все, а одна строка: «Есть упоение в бою». И я твердил эти слова до самого конца, даже теперь не могу от них отделаться.
— Упоение-то есть, да роты нет, — вздохнул я.
— Да, — согласился Гаврилов, — больше половины выбило.
И загрустил.
Рядом с нами сидел пожилой солдат — Макаров Антон Сергеевич. Хороший солдат, но молчаливый — от него, бывало, слова не дождешься. Но тут, заметив, что командир горюет, Макаров решил утешить его:
— Ничего, товарищ старший лейтенант, уляжется. О нас еще песни споют и сказки расскажут!
ЗЕЛЕНОЕ ПЯТНО
Я СЛЕЗ с попутной машины у станции Хотынец, накануне занятой нашими войсками. На уцелевшем вокзале пусто и тихо — ни паровозов, ни пассажиров, одни только голые, тоскливые рельсы, покрытые сверху ржавчиной. На потускневшем перроне в зазорах между каменными плитами проросла трава. Здание вокзала с обвисшей крышей и с выдавленными взрывной волной окнами, казалось, глядело на меня, единственного путника, с удивлением. На голых деревьях близкой рощи гомонили галки. Наверное, они тоже только что прилетели сюда вслед за нашими войсками. Подальше, в поселке, слышались голоса и тарахтели брички — должно быть, с востока подтягивались тылы дивизии.
Но редакции и здесь не оказалось. На высокой веранде крайнего дома лежали раненые; два пожилых санитара сидели на ступеньках и ждали машину. К ним подошел третий, помоложе.
— Всех подобрали? — спросил он стариков.
— Только что последнего вытащили. Безнадежный, до госпиталя не дотянет.
— В поле чисто, — поддержал разговор другой санитар. — Остался только у дороги один убитый... Его заберем, когда машины подойдут.
Они рассказали мне, что редакция и все тылы уже перевалили за гору. Дивизия утром взяла перевал, сейчас передние, наверное, где-то у Карачева.
Я вышел из поселка на дорогу, надеясь, что меня догонит попутная машина или подвода. Но дорога была пуста. Редкие грузовики, объезжая станцию, ныряли в какую-то лощину за поселком, туда же втянулся недлинный обоз. Шофера и ездовые, видимо, боялись налета или обстрела на большаке. Но мне бояться было нечего — по одинокому путнику стрелять не станут.
Шоссейная дорога вела на перевал, к двум белым домикам под высокими вербами. Оттуда, из-за горы, подымалась в небо синяя туча, такая синяя, что белые домики под густыми вербами горели на ее фоне, как звезды. Эти два дома на перевале почему-то казались мне уже знакомыми. Будто я видел их уже где-то.
В обе стороны от шоссе раскинулось картофельное поле. Когда по нему пробежал свежий ветер, сочная, темно-зеленая ботва заволновалась, как море. Только небольшое светло-зеленое пятнышко влево от обочины осталось неподвижным. Убитый. Он лежал в ботве, выставив навстречу ветру плечо. Я свернул к нему, снял пилотку. Кто этот человек? Откуда? Сегодня утром он был жив, а теперь вот лежит, не добежав до перевала. Мне не раз приходилось перепрыгивать через павших в атаке, но я никогда еще не был в чистом поле наедине с убитым. Его неподвижное плечо, казалось, взывало: я здесь лежу, чтобы ты шел дальше...
Синяя туча, нависшая над полем, озарилась молнией. Ударил гром. И не успел я выскочить на дорогу, по которой вихрилась пыль, как хлынул дождь, холодный, обжигающий. Белые домики на горе погасли. Темная ботва, промытая первым дождем, стала светлой — озаряемая молнией, она вспыхивала яркой зеленью. А намокшее плечо убитого, наоборот, потемнело. Я шел вперед, оглядываясь, и чувствовал, что это темное пятно в яркой зелени запомнится надолго, будто оно теперь лежит на моей совести — мы всегда в чем-то виноваты перед погибшими. Раскатать бы плащ-палатку да накинуть ее на голову, чтобы скрыться от грозы. Но нет, совестно. Перед солдатом. Ему хотя и не холодно уже, а все-таки...
СОЛНЦЕ В ЛУЖЕ
НА горе, у домов, я нашел попутчика. Трудно в дороге одному. Чего только не передумаешь, особенно после такой вот тяжелой встречи в поле. Лучше уж идти вперед с живыми — за разговором и путь короче, и дышится легче. Спасибо, попутчик — младший лейтенант из какой-то бригады, оказался словоохотливым человеком. Он, как выяснилось, свободно разговаривал на двух языках и служил в бригаде переводчиком.