Вениамин Каверин - Незнакомка. Сила сильных. Последняя ночь
Это было на площадке, куда ребята выходили курить. Он просто схватил ее за рукав и сунул свой ответ в карман ее халата.
— Что ты, Власов? — спросила она с удивлением. Он промолчал, только покраснел. Тогда она стала читать, засмеялась и тоже покраснела. Они немного постояли, оба красные, не говоря ни слова, а потом она убежала.
Все утро Власов лежал на койке и думал. Он попросил у старшины зеркало и сделал пробор, хотя волосы еще не отросли, и пробор вышел чуть заметный. Вдруг он увидел свои ноги в кальсонах и спустившихся белых чулках, и ему захотелось одеться. Он выпросил у сестры-хозяйки штаны и гимнастерку под предлогом, что отправляется в город, и вообще принарядился, как мог. Было неясно, что именно должно произойти, но он все-таки принарядился. А вдруг Луша сегодня передаст ей его ответ, и она придет, тоненькая, аккуратная, с книгой в руках, или высокая, с косами вокруг головы, вроде той, что играет главную роль в картине «Юность Максима».
К вечеру он не выдержал и пошел разыскивать Лушу. В это время она всегда бывала в процедурной. Очень тихо он открыл дверь и увидел ее — она сидела за столом и что-то писала. Она не обернулась, наверно, подумала, что кто-нибудь из персонала, — и, неслышно ступая, он сзади подошел к ней и стал читать, что она пишет.
«Забудь обо мне, милый Федя, — писала она, — считай, что это была только мечта, потому что сегодня я уезжаю. Ты никогда не увидишь меня, скажу только, что я бесконечно рада, что ты поправился и что ты, надеюсь, может быть, не забудешь ту, которая от всей души желает тебе победы и счастья».
Луша немного всхлипнула, когда написала эти слова, и он стоял и думал так быстро, как только мог, чтобы поскорее понять, что случилось.
— Так это ты, Лушенька? — спросил он негромко.
Она вскочила и разорвала письмо.
Через неделю Власов пошел на комиссию, и доктора, осматривая его, снова сказали, что он является чудом и загадкой природы. Загадка была простая, но он, понятно, не стал ее объяснять. Возможно, что для подобного лечения в медицине еще не было места.
Его направили в команду выздоравливающих, а оттуда он должен был поехать в свою часть, и у него оказался свободный день, который он провел с Лушей. Они гуляли в парке, были в кино, и он рассказывал ей, что незнакомка представлялась ему похожей на ту девушку, которая играет главную роль в картине «Юность Максима». Теперь это было просто смешно, потому что он ясно видел, что никто на свете, кроме Луши, не мог написать эти чудные письма.
Сила сильных
Неделю назад он защищал диссертацию на тему «Древнейшие сказания германского народа». Аудитория была полна, и старый Кирпичников, открывая заседание, сказал длинную изящную фразу о своих учениках, сменивших перо на винтовку и с одинаковым успехом сражающихся на фронтах войны и науки.
Аня тоже была на защите. Она сидела как на иголках, потому что скоро нужно было бежать кормить это удивительное, некрасивое, сморщенное существо, которое только-только появилось у них в комнате, а уже заставляло всех думать о нем, смотреть на него и улыбаться. Он делал ей знаки, что пора, но она кивала, смеялась и все сидела, раскрасневшаяся, счастливая.
Несколько раз ему приходила в голову досадная мысль, что, пожалуй, его так не расхваливали бы, если бы он не приехал с фронта. Но ведь работа в самом деле была, кажется, недурна — все-таки он первый установил связь готской саги об Эрманрихе с легендой о Нибелунгах. Как бы то ни было, он был единогласно избран кандидатом наук, и Кирпичников в заключительном слове сказал, что, в сущности, это докторская диссертация, не хватает только более подробного анализа скандинавских источников, в частности песен Эдды.
После защиты он растерялся от поздравлений и позвал к себе слишком много гостей. Негде было даже усадить их в маленькой комнате, полной книг и пеленок.
Все это было ровно неделю назад. Да полно, было ли это? Мертвое, изрытое снарядами поле лежало перед ним, земля, на которой был посеян и взошел хлеб, сгоревший и развеявшийся по ветру вместе с пороховым дымом, земля, на которой было сделано все, чтобы человек не мог существовать.
По одну сторону этого отрезка земли лежали, прячась за глинистыми буграми, немецкие солдаты, пришедшие в чужую, далекую страну по приказу своих командиров, уничтожающие, грабящие, сжигающие все на своем пути, живущие лишь сегодняшним днем, не желающие смотреть в глаза будущему, которое грозило им гибелью и позором. Их было немало, не меньше взвода.
Напротив них, по эту сторону мертвого ржаного поля, лежал только он один, кандидат филологических наук, младший лейтенант Лев Никольский.
Он был окружен и по всем правилам той войны, которую немцы вот уже более двух лет вели на континенте Европы, должен был сложить оружие и сдаться в плен победителям. Но он не считал себя побежденным.
Пулемет еще работал, а если бы и замолчал, в ход пошли бы винтовки и гранаты.
Двенадцать мертвых товарищей, еще вчера вместе с ним защищавших этот голый кусок земли с одинокой березой, лежали здесь и там вдоль траншеи. Тринадцатый был еще жив. Это был разведчик Петя Данилов, любимец всего полка, талантливый и умный юноша, писавший стихи и читавший их вслух в самые горячие минуты боя.
Теперь он лежал, раненный в грудь, и смотрел в небо, осеннее, но ясное, с редкими, освещенными снизу облаками.
Береза вздрагивала от выстрелов, и желтые листья время от времени падали на раненого. Один лист упал на лицо, но Петя не смахнул его, не пошевелился.
«Умер?» — оглянувшись и увидев это бледное спокойное лицо, на котором лежал желтый лист, подумал Никольский.
В одну из редких пауз тишины он подполз к Пете и, смахнув лист, взял Петю за руку.
— Ну, как ты, а?
— Ничего, — чуть слышно ответил Петя. — Дышать трудно. Послушай…
Он помолчал, потом стал с трудом вынимать из кармана гимнастерки бумаги.
— Тут мои стихи остались. Если уйдешь, пошли их вместе с письмом, ладно?
Накануне он долго писал это письмо, и Никольский знал, что он пишет девушке, которая часто приходила к нему, еще когда часть формировалась в Ленинграде.
— Ладно, пошлю. Пить хочешь?
Он поставил подле Пети кружку с водой и вернулся к пулемету.
Должно быть, не больше пяти минут он провел с Петей, а уж немцы, воспользовавшись тем, что пулемет замолчал, намного продвинулись к траншеям. Никольский дал очередь, другую. Они залегли.
Слева, метрах в двухстах от березы, находилось немецкое орудие. Правда, оно стреляло не по траншее, а в глубину, туда, где на горизонте были видны темные, еле дымящиеся развалины горящей деревни. Нов любую минуту оно могло ударить и по траншее, которую защищала часть, состоящая из двенадцати убитых, одного смертельно раненного и одного живого. «Эх, подобраться бы к этому орудию!» И тропка была, вот там, где за выходами бурой взрытом земли начиналось болотце с высокой травой. Но нечего было и думать. Никольский понимал, что немцы захватят траншею, едва только замолчит пулемет.
Но когда начало темнеть, он невольно вернулся к этой мысли. Солнце заходило, и, обернувшись, он увидел, как под легким ветром клонилась трава на болотце. Теперь тропка была почти не видна.
Ему показалось, что Петя зовет его: он оглянулся и ответил шепотом: «Что?» Петя замолчал. Но прошло несколько минут, и слабый голос снова произнес что-то. Никольский прислушался, и в первый раз его сердце дрогнуло, он крепко сжал зубы, закрыл глаза, чтобы справиться с невольным волнением. Петя читал стихи. Он бредил, но голос был ясный, звонкий.
Есть улица в нашей столице,Есть домик, и в домике томТы пятую ночь в огневицеЛежишь на одре роковом, —
читал он, закрыв глаза, и каждое слово доносилось отчетливо, плавно.
— Петя, Петя… — взяв его за руку, тихо сказал Никольский.
Петя открыл глаза. Глаза были туманные, и одно мгновение он смотрел на Никольского, не узнавая. Потом очнулся.
— Что? — чуть слышно спросил он.
— Петенька, голубчик… Ты меня слышишь? Пулемет нельзя оставить, а то бы я к ним с тылу зашел. К тому орудию, понимаешь? А так все равно конец. Ты не можешь?.. — Он не окончил, такой бессмысленной вдруг показалась ему эта мысль.
Петя приподнялся на локте. Он хотел что-то сказать, но промолчал и, часто трудно дыша, стал садиться. Волосы упали на лоб. Никольский откинул их и, держа его лицо в руках, говорил что-то, не слыша себя, беспорядочно и быстро.
— Петенька, — говорил он, — милый…
— Дай-ка воды, — отчетливо сказал Петя.
У него было потемневшее, страшное лицо, когда, сунув руку в кружку с водой, он начал водить по лицу, по глазам. Потом вылил воду на голову и, тяжело опершись на Никольского, пополз к пулемету.
— Есть. Иди, — сказал он, схватившись за ручки пулемета, — а я… Да иди же, — нетерпеливо повторил он, видя, что Никольский медлит, и дал очередь.