Ванда Василевская - Просто любовь
— Дети…
— Ну, конечно. А теперь надо только лежать спокойно, чтобы всё скорее зажило. Чтобы скорей домой, к Оле. Будешь лежать спокойно?
— Когда так — буду…
— Врачей будешь слушаться?
— Ладно уж…
— То-то и оно. А скандалить и сестёр разными словами обзывать нечего.
Он сконфузился.
— Как бы это теперь… Может, вы, сестра, скажете им? А то как-то…
— Нет, ты сам извинись. Смотрите, какой, обругать он может, а извиниться, так — «может, вы, сестра»…
— Тогда я уж сам…
— Конечно, сам. Ну, так я пойду, а ты спи, и чтобы больше скандалов не было!
Только на лестнице Мария заметила, как уже поздно. Она торопливо застёгивала пальто. В сердце огоньком горела радость, словно далёкий привет от Григория, словно сердечное пожатие его загорелой руки. Она быстро сбежала с лестницы. В вестибюле она наткнулась на Воронцова.
— Всё ещё здесь? — удивился он.
— Я немного задержалась.
Они вышли вместе в светлеющий сумрак улицы, в прохладный ветер, под капли дождя. В вышине виднелось светлеющее небо, но здесь, между домами, внизу, ненастный рассвет ещё не рассеял мрака. Мария споткнулась.
— Дай-ка руку, темно ещё, а тут везде ухабы.
Она оперлась на его руку и вдруг почувствовала, что страшно устала. Вдали мелькнул голубой огонёк, шёл трамвай. Воронцов помог ей сесть в переполненный вагон.
— Ты очень устала?
— А что?
— Если бы ты пригласила меня на чашку чая, прежде чем ляжешь спать, я бы не отказался.
Она улыбнулась.
— Так, может, доктор соблаговолит посетить мою убогую келью? Чай ожидает меня, попьём вместе.
— Великолепно. Страшно не хочется возвращаться домой. Брр, какое утро!
Трамвай погромыхивал и скрежетал, качался на поворотах, и в такт его движениям колыхалась, качалась человеческая масса, плотно наполняющая вагон. Мария закрыла глаза. Вот они едут трамваем домой, она и Гриша. Гриша обнял её одной рукой, чтобы защитить от толчков. Достаточно немного откинуть голову, чтобы почувствовать щекой шершавое сукно его пальто.
Старушка, которую кто-то толкнул, пробиваясь к выходу, принялась браниться. Ей грубо ответили. Вот сейчас раздастся весёлый голос Гриши, рассмеётся вся публика, и спор двух раздражённых людей растает в смехе и шутках.
Но Гриши не было. Это Воронцов охранял её от натиска проталкивающихся к выходу людей. Гриши не было. Где-то — кто знает где? — раздаётся теперь его весёлый голос! Где он может быть в это дождливое, холодное, тёмное утро? Быть может, идёт по какой-то неведомой дороге? Быть может, ползёт по болоту, быть может, спит в землянке? Где Гриша?
И снова, как и давеча, у койки раненого красноармейца: хоть и слепой, хоть и без рук, без ног…
— Нам сходить.
Она вздрогнула. С минуту она не могла сообразить, где находится. Ах да, трамвай, здесь остановка.
Они снова побрели по грязи. На фоне пасмурного неба ясно вырисовывались очертания домов. Тёмные ненужные фонари торчали, как лишённые ветвей мертвые деревья. В квартирах ещё горели огни, слабо пробивающиеся сквозь щели в шторах из тёмной бумаги.
Вот и дом. Она запыхалась, поднимаясь по лестнице. Мертвенно поблёскивали электрические лампочки, обёрнутые синей бумагой. В их свете лицо Воронцова вдруг показалось старым и помятым.
Мать неохотно подала гостю руку и, не отвечая на приветствие, засеменила в кухню.
— Мама, чаю, только погорячей!
— Ещё бы горячего… Прямо не дождёшься тебя. Грею, грею, закипит и опять остынет, а тебя всё нет и нет…
Мария со вздохом облегчения опустилась в старое, продавленное кресло. Вытянула ноги.
— Ты устала, — тихо сказал он, внимательно глядя на тени, залёгшие вокруг её глаз, возле губ.
— Страшно, — призналась Мария. Ей не хотелось говорить. Отдыхать, отдыхать! Она была рада приходу Воронцова. В его присутствии она чувствовала себя как-то увереннее и безопаснее. Только мать, как обычно, сочла необходимым продемонстрировать свою враждебность к гостю. Защитница Гришиных прав… Да уж действительно, права Гриши нуждаются в защите!..
— Ты чего смеёшься?
— Смеюсь? — удивилась она. — Ах да, правда. Знаешь, я подумала, что мама, пожалуй, играет в доме роль свекрови.
Он бился над зажигалкой. Синий огонёк загорался и тотчас гас.
— Там на столике спички.
Он не мог найти. Она с трудом встала и выдвинула ящичек. Взгляд её упал на фотографию. Это был Гриша. Гриша, как живой, с радостным блеском глаз, с смелым поворотом головы. Гриша…
— Ты оперировал сегодня?
— Да, знаешь…
Она прикрыла глаза. Казалось, что она внимательно слушает. Но она не слышала ни слова. Её охватил полусон, дремота наяву. Издали доносился голос Воронцова, но она не понимала смысла его слов. Она была далеко, около Гриши. Она рассказывала ему о Васе, о его глубоком отчаянии, о письме девушки, о том, как ей помог он, Гриша. Это он продиктовал ей слова, которые следовало сказать, снял с неё тяжесть утомления, отражение его улыбки на её губах убедило, быть может, сильнее, чем слова. Гриша…
— Не правда ли? — донеслось до неё, и она любезно согласилась:
— Конечно, конечно…
Воронцов продолжал свой рассказ. Слова журчали, как ручеёк. У Гриши был другой голос. Она вдруг услышала тот голос, как наяву. Ясный, кипящий радостью, которая звучала в каждой нотке, даже когда он говорил о самых обыдённых, безразличных вещах.
В коридоре зашлёпали туфли. Татьяна Петровна внесла на подносе чайник и две чашки.
— А вы, мама, не попьёте с нами?
— Я уже пила, — ответила та неохотно и пожала плечами. Нет, ей не нравились эти визиты. Что-то слишком часто появляется у них доктор. И хотя Мария как будто не обращала на него внимания, всё же… Странные визиты в восемь часов утра… Сесть вместе с ними пить чай означало как бы санкционирование того, что ей не нравилось, что она считала неприличным. Шлёпая стоптанными задниками туфлей, она вышла в другую комнату и демонстративно закрыла за собою дверь.
— Сахару нет, — сказала Мария, словно об этом нужно было говорить, когда заранее было известно, что сахару нет. Всё, что они получали по карточкам, Татьяна Петровна тщательно припрятывала на какой-то неведомый чёрный день.
— Какие у тебя светлые волосы, Мария, — неожиданно сказал Воронцов.
Она рассмеялась.
— Доктор только что изволил заметить? Какая наблюдательность! Когда я была маленькая, мальчишки приставали ко мне, дразнили меня сивкой. Я страшно огорчалась, думала, что они всегда будут такие белые. Только позже они пожелтели немного.
Нет, он давно знал, какие у неё изумительные, какие светлые волосы. Но сейчас, наливая чай, она наклонилась так, что сияние стоящей на столе лампы освещало рассыпавшиеся локоны над лбом, превращая их в ореол прозрачной, почти серебристой мглы. Он смотрел на это сияние, на опущенные тёмные ресницы, на прямую линию носа и почувствовал болезненный укол в сердце. Что-то радостное было в каждом её движении, в каждом шаге какая-то вечно живая сила, пробивающаяся из глубочайших источников. Даже когда она была страшно утомлена, когда он встречал её в больничном коридоре, после двадцатичетырёхчасового дежурства, когда голубоватые тени залегали под её глазами, в этом лице была радостная молодость.
Она вносила эту неодолимую молодость в госпитальные палаты и побеждала ею и мрак, и лихорадочные видения, и отчаяние уходящей жизни, и тени надвигающейся смерти, верней и легче, чем старшие, более квалифицированные и опытные сёстры. Что же давало ей эту силу, что пробуждало в ней эту улыбку, которая едва меняла очертания губ, но освещала всё лицо каким-то внутренним светом?
Он не хотел отвечать на этот вопрос. Ведь он уже не в первый раз заметил её многозначительный взгляд, бросаемый на фотографию. Её улыбка была почти отражением другой, мужской улыбки, улыбки Григория. Муж, которого она не видела почти год, был здесь, не покидал её ни на минуту. Она жила его улыбкой, в ней черпала свою силу.
Воронцов медленно помешивал ложечкой в стакане. Она рассмеялась.
— Не надо мешать, сахару там нет, — сказала она тем тоном, каким разъясняла что-нибудь совершенно очевидное упрямому, капризничающему раненому.
— Нет, я так, — сконфузился он, — чтобы чай скорее остыл, очень горячий, — объяснил он, но ложечку отложил.
Мария пила мелкими глотками, держа чашку в обеих руках. Ах, как хорошо было отдыхать, пить горячий чай, чувствовать, как излучаемое маленькой железной печкой тепло разливается по всей комнате. Если бы ещё не надо было разговаривать. Так не хотелось говорить, трудно было даже шевелить губами, а с другой стороны, ведь невежливо изображать внимание лишь улыбками и кивками головы.
Она включила радио. Да, это самый верный способ. Слушать музыку. Если не нравится, можно и не слушать, но говорить больше не нужно.