Елена Ржевская - От дома до фронта
— Я играла в волейбол.
Наша женская школьная команда была чемпионом Краснопресненского района среди восьмых классов. А потом я отстала от волейбола, уж не помню сейчас почему.
— Так, так. А на лыжах хорошо ходите?
— Не так уж хорошо, но постараюсь…
— Хорошо!
Второй подполковник спросил:
— А все ж таки как у вас с лыжами обстоит? Сколько километров можете пройти?
Лихорадочно соображаю, сколько же? Пять? Скажут мало. Тридцать? Не поверят.
— Пройдет! — сказал поощрительно первый подполковник и улыбнулся мне. — Сколько понадобится, столько и пройдет!
Ощущение невероятной легкости охватило меня, словно я уже спрыгнула и болтаюсь на парашюте. Я вдруг поняла: мы выполняем всего лишь некий ритуал, и все не так серьезно, как кажется, и их вопросы и мои ответы не так уж существенны.
— Ну, а ходите вы вообще-то пешком на своих двоих хорошо? Выносливы?
Это спросил второй.
— Прошлый год, когда ходили по Сванетии… Не хуже других…
Они покивали: «Так, так», точно в заговоре со мной.
Здесь было по-другому, чем вчера, когда майор испытывал крепость нашего духа. Сейчас здесь просто укомплектовывали переводчиками десантные бригады.
Подполковники переглянулись, сощурились: а вот мы к тебе сейчас с каверзой, готовься.
— Ну, а спрыгнуть не побоитесь?
Но я уже подготовилась:
— По-моему, в этом деле это всего лишь способ передвижения.
Они засмеялись громко, поощрительно. Поднялись и пожали мне руку, напутствуя:
— Надеемся, вы с честью выполните свой долг перед Родиной.
7
Все ушли на работу, и в квартире была такая тишина, что слышно, как по папиной комнате бродил уклоняющийся от службы в армии доберман, стуча сухими, тонкими ногами об пол. Потом отомкнули ключом входную дверь — это вернулась с ночной работы в заводской столовой его хозяйка. Пес зарычал счастливо, стал бросаться на дверь, скрестись, пока она орудовала ключом в замочной скважине.
Холод в комнате. Прямо-таки стужа. Я стала собираться, но что-то мешало мне сосредоточиться. Вспомнила: я хотела примерить свою вязаную кофточку.
Я достала её из буфета, надела и почувствовала себя удивительно приятно. Но надо было спешить. Сняла вязаную кофточку и спрятала ее в буфет среди тряпья — пусть лежит тут, дожидается меня — и опять облачилась в гимнастерку.
Уложила на дно рюкзака все то же шерстяное одеяло, служившее раньше подстилкой для глажения, — ничего подходящего взамен него дома не нашлось. Две смены белья, чулки, полотенце, томик стихов Блока, подворотнички, бумажный джемпер, чтоб надевать под гимнастерку, и шелковая трикотажная кофточка — подарок Ники. Она на прощание раздарила свой гардероб, а хвасталась, что выгодно распродаст его. Ах, фантазерка, мистификаторша, где-то она сейчас?
Записку прощальную я писать не стала. Оставила брату квитанцию на мои фото — через десять дней они должны быть готовы, пусть получит. А его фотографию (он в шинели и ушанке, худой, незнакомый, таким он был в полку, и зачем-то трубка в руке — это, похоже, для форса) положила в немецко-русский словарь и в рюкзак. Туда же карманный разговорник. А сборник ругательств так и не успели издать на факультете.
Кажется, все. Ну, ухожу.
Я прикрыла за собой дверь в квартиру и по привычке подергала за ручку — защелкнулся ли английский замок? На площадке первого этажа старый архитектор задумчиво чистил свой пиджак. Я понадеялась, что он не узнает меня в шинели, — после того как в прошлом году мы залили его квартиру водой из переполненной ванны, я предпочитала с ним не встречаться. Я деловито прошла было мимо, но он остановил меня, состарившийся, седой, посмотрел внимательно сквозь толстые очки, погладил плечо моей шинели и с неподдельной добротой сказал:
— Храни вас Бог.
Я шла с опаской по нашему двору, боясь, что увижу сейчас мать Кальвары. Она и раньше была, как галчонок, маленькая, тощая, вся сжавшаяся.
Но никто из знакомых мне не повстречался.
Я вышла за ограду нашего дома. Улицы не расчищены, всюду снег. Так было только в далеком детстве, когда извозчичьи саночки разъезжали по Москве. А сейчас по снегу тяжело тащится троллейбус, груженный мешками с мукой.
Темные окна домов перечеркнуты бумажными крестами. Попадаются дома сплошь в бельмах, нежилые, не отапливаются, законсервированы, и окна обросли мохнатым инеем.
У Белорусского вокзала — заграждение от танков: надолбы, мешки с песком, поваленные столбы, ржавые рельсы, концом упирающиеся в Пресненский вал. Бог мой, как тут близко до боя!
Редкие прохожие. И нигде ни ребенка.
Марширует группа штатских, человек десять, — мерцают штыки над головами.
Из переулка Василия Кесарийского выплыл аэростат, колоссальный, серебристый. Казалось, на московскую улицу он спустился не с зимнего неба — с чужой планеты. Бойцы ПВО в затасканных бушлатах, в серых армейских валенках вели его на привязи по мостовой. На перекрестке — опять противотанковые ежи. Пропорют еще брюхо аэростату. Но он послушно втягивается своим небесным телом в проем, открытый для машин. Озабоченные бушлаты копошатся вокруг него муравьями.
Тверская-Ямская. В сентябре на этой улице в здании средней школы находилась приемная комиссия Военных курсов переводчиков. Не районных, не общества Красного Креста — настоящих военных курсов.
Заявление о вступлении в Красную Армию и заполненную анкету я протянула капитану с решительным пробором в волосах. Просмотрев анкету, он разомкнул свой толстый неподвижный рот.
— Ничего не выйдет с вами, — и концом заточенного карандаша постучал по графе: «Имеются ли среди ваших родственников репрессированные, исключенные из партии, проживающие за границей?» Ответ: «Мой отец — исключен из партии». Скомкал мою анкету и бросил в корзину.
Я пришла назавтра.
— Мне надо заполнить анкету.
Он протянул мне чистый бланк не глядя. Я заполнила еще раз: «Не имеются».
Капитан посмотрел мне в глаза, узнавая. Он взял анкету, прочитал, разжал свой неподвижный выпяченный рот:
— Экзамен сегодня с пяти часов.
Он не был чистоплюем, толстогубый капитан, лишь бы форма не подкачала.
Я села в догнавший меня пассажирский троллейбус. Расчистила монеткой глазок на стекле. Мне было видно — промелькнул Мамоновский переулок. Там, в глубине его, на углу жил Коля Бурачек. Потом он уехал на остров Диксон радистом, когда окончил десятилетку, и теперь где-то воюет.
Пушкинская площадь. Бар № 4, уже переполненный, дверь его осаждали с улицы инвалиды.
Я пересела на свободное место по другую сторону и прильнула к глазку, расчищенному прежними пассажирами. Проезжали мимо «Коктейль-холла». Не знаю, что там сейчас, он открылся всего за год до войны. Тогда посетители — те, что посмелей, — сидели на высоких крутящихся сиденьях у стойки, болтая с барменшами, взбивающими коктейль. Мы садились за столики. Было интересно тянуть коктейль, рассуждать о высоких материях, о «голубых изумрудах» поэзии и поедать соленые галеты, выставленные в вазах на столики. Эти галеты выручали ребят, живших в общежитии. Когда не дотянуть до стипендии, они покупали бутылку нарзана и досыта наедались бесплатными галетами.
В Охотном ряду на конечной остановке я сошла с троллейбуса. Мой путь — через Красную площадь. Площадь в снегу, снег не расчищен, дорога укатана изредка проезжающими машинами. У Мавзолея — неподвижные часовые в мерных тулупах. Сугробы снега за оградой, где покоятся герои революции.
На Спасской башне пробило одиннадцать. По чугунной ограде Василия Блаженного трепыхался плакат…
Было очень морозно. Снег сек лицо. Низко свисало зимнее небо, прикрывая от самолетов.
У Москворецкого моста я обогнула противотанковое заграждение и спустилась в Зарядье. Здесь, в доме № 11, узком и длинном, как каланча, у нас пункт сбора. Мы условились встретиться на квартире у Митькиной родни.
На мой звонок дверь открыл Гиндин.
Дама Катя запаздывала. Мы дожидались ее и Митьку со Старшиной, получающих на нас продукты, сидя с краю матраца, крытого ковровым покрывалом, отчего-то заробев и тихо переговариваясь. Здесь, видно, жила молодая семья, еще только набиравшая силу. Свежие обои и блестевший лаком буфет еще не вытрепало за военное полугодие. Здесь топили исправнее, чем в нашем доме, и было непривычно тепло. Но самым непривычным было то, что тут в квартире еще сохранилась полная семья. Мужчина, ушедший на работу, и женщина, возившая по комнате коляску. За все дни в Москве я впервые увидела маленького ребенка, их строго обязывали эвакуировать. И этот, почти подпольный, явившийся навстречу всем военным невзгодам, приковал к себе. Он и его мать — молодая женщина в байковом платье, с мягким бледным лицом. Посреди военной, мерзнущей, недоедающей, малолюдной Москвы она возит и возит взад-вперед коляску с таким спокойствием, что чувствуешь: вот он, центр ее жизни.