Марк Галлай - Через невидимые барьеры
— А что ты собираешься делать, если флаттер все же возникнет?
Я, не задумываясь, бодро ответил, что ни в какой флаттер попадать не намерен: его у нас просто не может быть. Для того, мол, и создана специальная аппаратура, чтобы своевременно предупредить: «Остановитесь, больше увеличивать скорость нельзя!» Мы и не будем этого делать.
— Приятно наблюдать столь трогательную веру в науку, — сказал Чернавский. — Но если бы все придуманное и разработанное на земле столь же безотказно действовало в воздухе, лётные испытания были бы не нужны. И нам с тобой срочно пришлось бы менять профессию.
В таком направлении мои мысли до этого разговора как-то не шли. Железная испытательная концепция — рассчитывать на лучшее, но быть готовым к худшему — ещё не стала для меня нормой поведения. Поэтому единственное, что я смог ответить Чернавскому, звучало довольно тривиально:
— Ну что ж, если флаттер, вопреки всем нашим предосторожностям, все-таки возникнет, останется одно — быстро гасить скорость.
— Мудрые слова! Разумеется, гасить скорость. Особенно если будет чем это делать, то есть если штурвал не выбьет из рук. Лично у меня выбило…
Действительно, флаттер протекает обычно так бурно и размах колебаний крыльев достигает столь больших величин, что, передаваясь по тягам управления на штурвал, вибрации легко могут вырвать его из рук лётчика.
Надо было придумать способ, как заставить самолёт в случае возникновения флаттера «самостоятельно» — даже если лётчик выпустит управление — энергично уменьшать скорость.
В конце концов я додумался использовать для этой цели триммер руля высоты — специальное устройство, позволяющее в полёте регулировать величину усилий, которые лётчику приходится прикладывать к штурвалу, чтобы держать его в нужном положении.
Обычно триммер регулируется так, чтобы полностью или почти полностью снять усилия. Это позволяет лететь, мягко держась за управление и нажимая на него лишь для парирования случайных внешних возмущений атмосферы или при намеренном переходе от одного режима полёта к другому. Так полет получается наименее утомительным.
Я же решил использовать триммер не для снятия, а, наоборот, для создания усилий на штурвале и отрегулировать его при выполнении режимов разгона до околофлаттерных скоростей так, чтобы штурвал сам с достаточно большой силой стремился отклониться назад, в сторону лётчика.
Теперь, чтобы лететь горизонтально, приходилось преодолевать эти намеренно созданные усилия. Зато, если по каким-либо причинам пришлось бы выпустить штурвал из рук, самолёт энергично пошёл бы на подъем, а скорость — на уменьшение.
В наши дни подобная регулировка применяется во всех случаях, связанных с проникновением в новые, возможно, таящие в себе какие-нибудь опасности скорости полёта, и считается одним из элементов азбуки лётных испытаний.
Но тогда это было находкой. И я стал из полёта в полет аккуратно следовать ей.
* * *Очередной полет протекал в уже ставшем привычным порядке: взлёт, подъем, выход на горизонталь, регулировка триммера руля высоты «на давление», включение аппаратуры, постепенное увеличение оборотов моторов и соответствующее ему медленное, ступеньками по пять-шесть километров в час, приращение скорости.
Все шло как обычно.
Яркое весеннее солнце играло на светлой обшивке самолёта. Далеко внизу медленно плыла назад земля, сплошь усеянная разливами рек и водоёмов, похожих с высоты на разбросанные осколки разбитых зеркал, в которых отражалось весёлое апрельское небо.
Что ни говорите, а летать в такую погоду гораздо приятнее, чем среди грязной ваты осенних многослойных облаков.
Медленно, как ей и положено, ползёт стрелка указателя скорости. Удерживаю её на несколько секунд в одном положении — очередная ступенька — и снова мягким увеличением нажима на штурвал посылаю чуть-чуть вперёд.
И вдруг — будто огромные невидимые кувалды со страшной силой забарабанили по самолёту. Все затряслось так, что приборы на доске передо мной стали невидимыми, как спицы вращающегося колёса. Я не мог видеть крыльев, но всем своим существом чувствовал, что они полощутся, как вымпелы на ветру. Меня самого швыряло по кабине из стороны в сторону — долго после этого не проходили на плечах набитые о борта синяки. Штурвал, будто превратившийся в какое-то совершенно самостоятельное, живое и притом обладающее предельно строптивым характером существо, вырвался у меня из рук и метался по кабине так, что все попытки поймать его ни к чему, кроме увесистых ударов по пальцам, не приводили. Грохот хлопающих листов обшивки, выстрелы лопающихся заклёпок, треск силовых элементов конструкции сливались во всепоглощающий шум.
Вот он, флаттер!
Зрение, осязание, слух настолько завалены новыми мощными ощущениями, что невозможно требовать от них раздельного восприятия каких-либо деталей.
Но сознание — как всегда в подобных случаях — снова работает ясно, чётко, спокойно, в тысячу раз лучше, чем обычно. Сквозь все это потрясение (в буквальном смысле слова, пожалуй, даже более сильное, чем в переносном) я жадно пытаюсь «вчувствоваться» — именно не вглядеться, не вслушаться, а вчувствоваться — в поведение самолёта и, колотясь о борта сошедшей с ума кабины, жду, когда же, наконец, прекратится вся эта свистопляска.
Жду, потому что больше предпринять ничего не могу. Все, что можно, было сделано мной раньше, когда я додумался до нового способа использования триммера руля высоты.
Сейчас это должно дать свои плоды.
Обязательно должно!
Жду долгие, полновесные секунды — сегодня каждая из них тянется ещё дольше, чем полгода назад, когда я вытаскивал машину из отвесного пикирования. Причина ясна: тогда я работал. Активно, с напряжением всех сил и внимания работал.
А сейчас — жду.
…Флаттер прекратился так же внезапно, как начался.
Он продолжался, как показала расшифровка записей самописцев, около семи секунд. Больше машина вряд ли и выдержала бы, хотя мне, по совести говоря, показалось, что дело тянулось по крайней мере в три раза дольше. Это был, по-видимому, тот самый случай, о котором в старинном романсе поётся: «Минуты мне казалися часами».
Триммер — дай ему бог здоровья! — сделал своё дело. Все получилось как по писаному.
В первый момент после прекращения вибраций мне по контрасту показалось, что наступила полная тишина и самолёт неподвижно повис в воздухе, хотя на самом деле, конечно, был слышен и шум встречного потока и рокот моторов, а вся машина мелко подрагивала и покачивалась от атмосферных порывов, как в любом полёте.
И вот я снова тащу раненую машину к аэродрому. Опять заблаговременно выпускаю шасси, а посадочные щитки оставляю убранными. Опять строю заход по прямой издалека и избегаю лишних движений органами управления.
Внешне все похоже на возвращение домой полгода назад. Но настроение у меня совсем иное. Я чувствую себя победителем.
В ближайшие после этого дни я чувствовал себя победителем, пожалуй, в несколько большей степени, чем следовало. В частности, не таким уж я оказался в этом полёте умным и предусмотрительным, каким возомнил себя сгоряча. На самом деле эти качества в данном случае проявил в первую очередь не я, а мой старший товарищ А.П. Чернавский. Все это я вскоре понял.
В полной мере почувствовал я и всю необходимость для лётчика-испытателя того, что можно назвать «разумным недоверием» к технике вообще и к испытуемому объекту, пока он не исследован до конца, в частности. Кстати, когда такой счастливый момент наступает, работа на этом обычно и заканчивается, а доведённый объект, к которому теперь можно относиться с полным законным доверием, у лётчика-испытателя отнимают.
Главный же сделанный мной из всего происшедшего вывод (делать выводы из удач оказалось, кроме всего прочего, гораздо приятнее, чем из неудач) заключался в том, как жизненно необходимо лётчику-испытателю перед ответственными полётами (а это значит — перед всеми полётами, так как никогда заранее не известно, который из них обернётся ответственным) тщательно продумывать все, в том числе и самые неприятные возможные варианты неисправностей и происшествий. Предусмотренная опасность — уже наполовину не опасность.
Но все эти раздумья и вытекающие из них выводы пришли позднее.
А пока наш подруливший на стоянку самолёт оказался в центре всеобщего внимания. Мы не успели ещё вылезти из своих кабин, как узнали от механиков, что «с этим самолётом — всё», его остаётся только списать: крылья, фюзеляж, мотогондолы — все смялось, покрылось трещинами, деформировалось. И в этом было внешнее сходство с невесёлым результатом нашего неудачного пикирования полгода назад. Но только внешнее. Сейчас подлежащий списанию самолёт представлял собой что-то вроде почётной боевой потери — реальное воплощение неизбежных издержек нашей работы.