Анатолий Азольский - Монахи
Он искал себя самого! Коновал Одулович сделал попытку бочком протиснуться в мозги пациента, но встретил бешеное сопротивление человека, обязанного молчать и ни при каких обстоятельствах не признаваться, кто он; прошлое пациента не желало обнаруживаться: ни на каких сеансах больной не говорил о себе откровенно, на что рассчитывает каждый психиатр, задержанные в сознании боли извлекавший наружу, чтоб те становились вровень с обычными бытовыми неурядицами и воспринимались уже не терзающими воспоминаниями, а разбитой в суматохе тарелкой или штрафом за неправильную парковку. Броневой заслон падал перед Одуловичем, не подпуская его к тому дню и часу, когда кто-то тупым предметом едва не раскроил недозревший детский череп. Вот тогда разгоряченный Одулович в мозги Кустова не стал вползать бесшумно, не проник внутрь, осторожно открыв дверь отмычкой, а вломился нагло — не с кнутом даже, а с фугасом, чтоб уничтожить засидевшегося в черепной коробке Мартина. Произошло чудовищное, то, перед чем была бы бессильна Анна Бузгалина. Мартин покинул его, сбежал, выпрыгнул из черепной коробки, как с автобуса, вывалился, как из автомашины, на полном ходу. Исчезло собственное отражение, человек только что смотрел в зеркало, видел необходимое дополнение себя — и вдруг в зеркале пустота! Последние дни Кустов жил будто без кожи, без костей; еще оставались какие-то заменители, он пытался завести дружбу с кем-либо, но мужчины отпугивали не самого Кустова, а где-то обитающего рядом Мартина; Кустов проникался убеждением, что его постоянный собеседник, именно в этом городе от него сбежавший, тоже ждет его, ищет, остался ему верен и тоже хочет соединиться с ним, сесть рядом в кафе, подойти на улице, позвонить, и уж, во всяком случае, он рядом, кружит где-то поблизости, оберегает его и готов с повинной головой явиться к нему, что радовало Кустова, хоть он не очень-то стремился увидеть Мартина, потому что имел на него зуб… Оттого и обманывал: выжидательно простаивал несколько минут, будто бы ждал у входа в маркет, в бар, а затем уходил вдруг, презрительно сплюнув. Или, перебросившись словечками по пустякам со случайным встречным, понимающе кивал, как бы давая наблюдавшему за ним Мартину знак: да, я понял, я жду тебя в месте, которое ты мне сейчас указал. На этом месте он и останавливался, чтобы вдруг уйти, расхохотавшись, как бы говоря: да нужен ты мне, ну, чего прилип?! Не было уже сомнений: та сцена в парке у ограды, когда Кустов картинно демонстрировал себя толпе, еще и мел выпрашивая, чтоб начертить им абрис наглой пухлой женской задницы, — этот спектакль затеян был для Мартина, был каким-то эпизодом их распрей, их размолвкой, Мартин изменял ему, в нужный момент его не оказывалось рядом; Кустова и сейчас тянуло припасть к ушам какого-нибудь верного и понимающего прохожего, поведать ему о горюшке своем… (Бузгалину вспомнилась некогда прочитанная фраза: «Охо-хо-хохонюшки, тяжко жить Афонюшке на чужой сторонушке без любимой матушки!..»)
Его привлекали чем-то бары, пиццерии, кафе и не очень дорогие ресторанчики; они, наверное, нравились и Мартину; он (или уже — Мартин?) садился за столик и поворачивал голову, бросал вопрошающий взгляд на дверь; из-под набрякших век оглядывал он мужскую толпу; что-то быстро прожевывал. Он вынюхивал и высматривал, он стал собакой, потерявшей хозяина; уши его временами вставали торчком, прислушиваясь; хорошо — по-собачьи — зная нравы и привычки своего хозяина, заглядывал он туда, где обычно посиживал повелитель, и свободный столик выбирался для того, кто сейчас войдет и сядет рядом, избавив его от мучений. И на дверь бросались его взгляды: ну где же ты, где? Будто привязанный к столбику, стоял он перед входом в магазины, с затаенным ожиданием вглядывался в людей с покупками; доезжал до аэропорта, занимал удобное место на смотровой площадке, бинокль его шарил по пассажирам; местные авиалинии скрещивались в этом городке, ни одного самолета до Далласа, Чикаго или Нью-Йорка — видимо, хозяин отлучился ненадолго и был где-то неподалеку. Истинным наслаждением был дождь, внезапно упавший на город: Кустов неподвижно стоял под ним, промокая до нитки. При многочасовых блужданиях по городу он вдруг приваливался к стене дома, ища в ней опору и утверждаясь на нетвердой для ног земле; опорой могли быть и люди, и они влекли его; изредка приставая с разными вопросами к прохожим, он внезапно отчуждался от них, чтоб с еще большим вниманием всматриваться в окруженную, окутанную разговорами толпу, которая и манила и отпугивала. Курил он часто, решительно и брезгливо отшвыривая налипавшие к губам сигареты. Улыбка язвительного превосходства над сбежавшим хозяином не сходила с его лица, он будто знал, что роли переменятся и хозяин станет искать собаку, ту, которую бросил на издыхание, на чужих людей; хозяин будет крутиться вокруг него в ожидании какого-то решительного призыва или жеста, следить за ним и за недругами, и в предвидении слежки собака давала возможность хозяину предупредить, пресечь, самому выследить увязавшегося за ними обоими шпика. Заходя в бар, Кустов временами пускался на рискованные приемы страховки. Минут пять потолкавшись, сев, уже взяв виски, он стремительно поднимался и выходил на улицу, чтобы шпику ничего не оставалось, как выскакивать из бара, идти следом за ним, тем самым выдавая себя.
Так вот однажды вылетел из бара Кустов, едва не сбив с ног Бузгалина, и тот увидел в глазах его молнии полыхавшей над мозгом майора грозы, содрогание джунглей от далекого топа обезумевших слонов; мимо Бузгалина будто пронеслись к спасительной воде табуны антилоп, и бок о бок с ними мчались львы и тигры, волки и зайцы; растоптанные лапами тяжелогрузных хищников, корчились недораздавленные зверюшки, гады, пауки — и Бузгалин в страхе отшатнулся, уже начиная понимать, какое злодейство учинила Мария Гавриловна Кустова и как помог ей Роберт М. Одулович.
Под вечер майор появился в холле отеля и — Бузгалин убедился в правоте своих догадок — взял ключ от номера, где проживал тот, кто утром вышел из пансионата для гостей колледжа. Кустов поднялся на этаж, чтоб встретиться с самим собою, увидеть самого себя же, Мартина то есть, для которого и снят был номер. Не застал его, конечно, и вышел все в той же задумчивой обеспокоенности — на двенадцатом часу наблюдения за ним. Порциями виски Кустов как бы окатывал неутихающее пламя и все удалялся, уходил от центра к окраине, он подолгу останавливался у проституток, ведя бесплодные переговоры, спрашивая их о чем-то, получая отказы, и все же — не давал повода полиции присматриваться к себе, а темнота скрывала грязь тела, хотя проститутки вонь унюхивали и громко порицали возможного клиента. Постепенно сворачивая во все более извилистые и темные улочки, ища человека, приметы которого сообщал проституткам, он добрался до кварталов, куда побаивались заходить белые: это была та Америка, от которой надо было держаться подальше, которую всегда избегал и Бузгалин; Кустов оглядывал людей внутри магазинчиков и удалялся, руководствуясь какими-то приметами ему самому не известного места, и наконец нашел то, что ему надо было: почти пустая бильярдная, несколько сопереживателей у зеленого стола, бармен, четыре столика в углу, с которых официантка уже убрала тарелки, стаканы и кружки. Он зарядил музыкальный автомат мелодией и сел. Вытянул перед собой руки и глянул на них так, словно они исполнили какую-то чрезвычайной сложности трудную и никем не оцененную работу. Наслаждался музыкой, заглушавшей рев, исторгаемый всем нутром его.
Долго сидел, закрыв в блаженной истоме глаза… Открыл их, когда к потолку взлетела ссора: кто-то кому-то недоплатил, а бармен ссылался на то, что ничего не видел и не слышал. Вышел — и забыл, где он. Потом уловил что-то приятное, знакомое, узнаваемое, — раскинул руки, задрал голову, смотрел в небо. Такси высветило себя в ниспавшей с неба ночи, Кустов остановил его, держал рядом, отвел десять минут на переговоры с толстенькой и черноволосой проституткой, пока та не прогнала его. Он посмеялся вместе с ее подругами и так, с улыбкой, полез в такси, чтоб выйти у пансионата, взять в холле газету, и вошедший следом Бузгалин наблюдал, как с идиотски искательной и раболепной улыбкой Кустов названивает в отель и спрашивает, есть ли кто-нибудь в номере семнадцатом, — наводит справки сам о себе! Злые, затекшие от бессонницы и алкоголя глаза его оглядели Бузгалина с едкой брезгливостью, протянутое ему письмо принял важно, как верительные грамоты. Кивнул, показал спину, пошел к себе, повел плечом, разрешая визитеру идти следом. Походка, взгляды — все было театрально, картинно, вычурно и даже помпезно. Жестом Цезаря, посылающего в бой легионы, указано было на стул. Сам, глубоко затягиваясь дымом, сидел в кресле, двумя пальцами, средним и указательным, держа письмо, прочитанное мгновенно; кролики в его мозгу вгрызались в тигров, бегемоты прыгали с ветки на ветку, летящих крокодилов он отличал от плывущих брассом слонов, но способам передвижений не удивлялся; послание от Жозефины было сочинено и собственноручно написано Бузгалиным два часа назад, причем на бланке отеля, дата поставлена текущей, сегодняшней, но письмо это майор признал подлинным; заодно приглядывался он к тому, кого супруга называла дядею, будто пробуя имя и самого носителя имени на зуб, чего не скрывал, с детской дотошностью выпытывая кое-какие подробности того, что излагала Жозефина, но все подозрения заглушались молотобойными ударами текста: будущая мать уверяла отца еще не родившегося ребенка о желательности присутствия его при родах и вскользь упоминала о волнующем моменте, когда наконец-то свершился долгожданный акт зачатия; писалось и о том, что судьбу свою она, Жозефина, вручает не только мужу, но также известному ему дяде, который найдет его, который и передаст это письмо, и дядя этот осведомлен об узах, которые не слабее супружеских, а даже покрепче оных связывают их, то есть его, ее и ребенка, и в троицу эту следует ввести и дядю, который не только посвящен в дело святого служения Высшей Справедливости, но и сам некоторое время был с ними на этом славном пути, на поприще служения…