Юрий Гончаров - В сорок первом (из 1-го тома Избранных произведений)
Ох, как Антонина крепко, и не одна она, все, упорно держала в себе ту первую веру в силу армии. Уже третья, четвертая, пятая неделя войны шла, и все — отступление, отступление, а Антонина ждала, как и каждый в народе, ловила любой добрый слух, любое мало-мальски хорошее известие оборачивала в признаки того, что вот она, та самая сила, есть она все же, разворачивается, она себя покажет!..
…Вдали над горизонтом быстро двигались короткие черточки. Тугой гуд дошел до ушей Антонины. Она прищурилась, вглядываясь. Нет, опять немецкие, и гуд ихний. А наших самолетов так и не видать, не слыхать ни одного…
На стане возле тракторного вагончика Антонина увидела только повариху Тамару. Она мыла миски; закопченный порожний котел боком лежал на земле. Стало быть, обед у студентов состоялся и, похоже, недавно, — Тамара еще не успела перемыть посуду.
На том месте, где начинали утром работать, стоял конченый скирд. Платья девушек и ребячьи майки пестрели далеко в глуби поля, в полуверсте от свежего скирда. Там тоже уже высился скирд, можно было разглядеть фигурку деда Калашника наверху, взмахи его вил.
Не заезжая на стан, Антонина поворотила лошадь в поле, на работающих. Тамара была поглощена своим делом, даже не заметила брички, проехавшей мимо, — и к лучшему: Антонине не пришлось с ней разговаривать, отвечать на вопросы.
Не так, как утром, при самом начале, — студенты уже намаяли руки и ноги, порядком притомились, — но работа возле скирда кипела. Она даже не прервалась, когда подъехала Антонина, хотя все видели это. Значит, определила Антонина, никаких тревожных вестей сюда еще не дошло, студенты по-прежнему ничего не знают.
Николай Иванович, с ног до головы осыпанный соломенным сором, в туманных от пыли очках, с черной грязцой в складках потного лица, возбужденно-красный, взмокший, подслеповато спотыкаясь на бороздах поля, вышел навстречу Антонине. Он улыбался, улыбка сама просилась из него наружу: ударная работа студенческого отряда была в наличии, студентов можно было только похвалить. Николай Иванович гордился успехом, предвкушал одобрение и потому так радостно, с явным ожиданием хороших слов, встречал Антонину.
— Вот это да, вот это молодчаги! — сказала Антонина то, что так хотелось Николаю Ивановичу, в то же время — вполне искренне, потому что в самом деле студенты поработали здорово. Уж ей-то, колхозной председательнице, наизусть помнившей все трудовые нормы и расценки, это было понятно лучше, чем кому другому, какой это труд — полтора таких скирда к середке дня.
— Выполняем, Антонина Петровна, выполняем свое слово! — Николай Иванович продолжал счастливо улыбаться, так и выпрашивая у Антонины восхищение сделанным.
— Вижу, вижу… — кивнула Антонина, тоже улыбаясь, но почти выдавливая из себя эту улыбку; улыбнуться по-настоящему ей не давала горечь в душе, с какой она смотрела на добротные скирды, сложенные из тяжких, как не в один предыдущий год, словно бы литых из металла, из чистого золота снопов, — что-то еще будет с этим хлебом?
Постояли рядом, минуту-другую посмотрели на рабочую суету. С дедом Калашником наверху работало еще двое: тонкий, длиннорукий Федя Лободин и Леша Архимед с петушиным хохолком на голове. Они-то, собственно, и клали скирд, Калашник уже приспособил их к этому делу, один он, конечно, не сдюжил бы такую работу. Сейчас он только следил за ребятами да чуть-чуть подправлял вилами положенные ими снопы, ухитряясь, если так получалось, и сам метнуть на место один-другой попавший ему под руки сноп.
Лошадь, дергая головой и шеей, прослабила узду, нагнулась к стерне, подбирая мягкими серыми губами оброненные колоски.
— Что там радио говорит, какие сводки? — задал Николай Иванович свой всегдашний вопрос, с которым он обращался к Антонине при встречах, если не сразу, то после первых же слов. — Мы ведь тут, как в пустыне…
— Сводки, Николай Иванович… — Антонина повернулась, пошла потихоньку от скирда, чтоб увести старика-преподавателя подальше от студентов. Николай Иванович машинально пошел за ней, неловко, но и как-то привычно оступаясь в бороздах поля.
Антонина покосилась на него: что он не спрашивает о взрывах в деревне, о пожаре? Неужели они здесь так-таки ничего не слышали, не видели? А что ж, могли. Деревни отсюда не видать, расстояние немалое, ветер отнес звуки в другую сторону, пепельно-серый дым на облачном небе — это надо особо приглядываться, чтоб различить, а кому тут было смотреть при такой азартной суете?
— Неважные сводки, Николай Иванович, — сказала Антонина, останавливаясь.
Лицо у Николая Ивановича, все еще горевшее торжеством трудового успеха, сразу вытянулось, пыльные ресницы за мутными стеклышками очков тревожно замигали. У Антонины даже шевельнулось что-то жалостливое в сердце: сидеть бы ему, бедняге хлипкому, как привык он в тихом кабинетике со своими формулами. А ему вон что выпало! Не для его плеч такой непосильный груз. Да его от одной вести, что немцы рядом почти, в тридцати километрах, паралич хватит!
Антонина, как могла, мягко, выдерживая спокойный тон, сказала ему, какие дела. Надо собираться, уходить. Студентам — чтоб не ударились в панику, в бессмысленное бегство, все ведь может произойти, найдется кто-нибудь один слабодушный и заразит других, — студентам сказать, что колхоз их отпускает, прямо сейчас. Хватит, поработали, теперь можно и по домам…
15
На закате дня облако розовато-мглистой пыли надвинулось на Гороховку. Улица наполнилась теплым запахом коровьего навоза, молока, разноголосым мыком: под пистолетные выстрелы кнутов, под хриплые крики погонщиков через деревню пошел нескончаемый гурт скота.
— Откуда вы, сердешные? — окликали гороховские бабы погонщиков с черными от пыли лицами, шагавших тяжелой поступью издалека идущих, изморенных многодневной ходьбою людей. Пыльные сапоги их глухо бухали в землю, брезентовые плащи жестко шуршали на ходу, длинные ременные кнуты послушно, как живые, волочились за ними, рисуя узкие, змеиные следы на дорожном прахе.
Погонщики говорили разные названия, слышанные гороховцами и не слышанные раньше; гурт был спутанный, шло разом несколько больших стад. Пастухи просили воды, пили, приостановившись, с края ведер, проливая на себя; телята и коровы тоже приостанавливались, поворотив головы, смотрели на пастухов, — тоже хотели пить. С губ у них свисали тягучие прозрачные слюни.
Проходящий гурт пересек гороховцам отправку обоза, пришлось выжидать чуть не полчаса. Когда скот пропылил наконец весь и можно было трогаться, уже легкая сумеречность растекалась по земле, облачная пелена в небе красилась местами в шафранный цвет, а на востоке, куда ушел скот и куда предстояло двинуться и гороховцам, нижний край неба наливался густой, сизой, сливовой синью, предвещавшей идущую оттуда ночь.
Обоз собрался из четырнадцати тяжко нагруженных подвод. На передней помещался Иван Сергеич, он ехал главным, за командира. Как ни молод, а все ж таки мужик и на войне обстрелянный, с ним бабам надежней. На одну сторону подводы он посадил свою мать, на другой стороне поместилась Феклуша Котомкина с двумя своими пацанами, а рядом с собой Иван Сергеич посадил Фросю Лопухову, собранную по-дорожному, во все самое лучшее, новое: черная плисовая жакетка, которую она только на праздники надевала, черные резиновые боты до колен, на голове — цветастая бахромчатая шаль, оранжево-красным по черному.
Сергеич с Фросей гулял, как пришел по ранению с госпиталя, но женихом и невестой они не считались, скрытничали со своей любовью, хоронились от людей по закоулкам. А теперь вот Сергеич открыто вез Фросю рядом с матерью, будто это была одна его семья, и это растроганно, умиленно обсуждалось всеми гороховскими женщинами: вот какой Сергеич, только гулял, шептались по закоулкам, подсолнухи грызли, однако — не бросил, забирает, как жену!
Раиса кинула на подводу только тощий чемоданчик со своими вещичками, напиханными туда впопыхах, зато книжные связки, напакованные ею в клубе, высились целой горой. Весили они немало, как имущество трех семей, но ни у кого не поднялась рука отложить хотя бы одну связку, ведь это были книги — Пушкин, Толстой, Ленин, и тут ничего, никому не надо было объяснять…
— Скорее, мама, вы готовы? — с порога крикнула Антонина, вбегая в дом.
Мать мела перьяным веничком в устье печи, по привычке не быть в безделье, наводя ненужный порядок. Она вздрогнула от голоса Антонины, от ее слов, означавших, что — вот он момент разлуки с родным углом, все-таки пришел, засуетилась с веничком в руках, не зная за что первым делом хвататься.
— Одевайтесь, мама, я сейчас, корову выгоню!
Антонина метнулась на двор, в сарай. Корова, точь-в-точь как и те, колхозные, когда уводили их от коровника и скотного двора, не понимала, зачем ее в неурочное время Антонина тащит за рога наружу, упиралась, крутила лобастой головой… Шлепая по заду, подталкивая, Антонина кое-как выпихнула корову из сарая, а затем из калитки на улицу, привязала веревкой к обозной подводе. Поросенка Антонина решила отдать кому-нибудь, кто остается, не отправлять с матерью, — куда ей такая забота, корова да еще и поросенок! Куры тоже пусть остаются, бог с ними. Пропадут, конечно, сразу же: у чужих не станут жить, разбредутся, а там — немцы их слопают, лисы, хорьки перехватают…