Петр Лебеденко - Красный ветер
В северной части Барселоны шла артиллерийская дуэль. Под прикрытием огня фашисты рвались вперед, тесня редкие части бойцов Республики. Чуть поодаль из-за негустого лесного массива, скорее похожего на рощу, вылетела марокканская конница и помчалась на отступающих артиллеристов, пытающихся на руках оттащить назад батарею умолкнувших пушек. Денисио качнул крыльями, подзывая к себе Артура Кервуда, и когда тот приблизился, они крыло в крыло, словно взявшись за руки, спикировали на мавров.
Сберегая патроны, били короткими очередями, уходили за рощицу, разворачивались и снова на бреющем появлялись в тот самый момент, когда мавры уже начинали благодарить аллаха, думая, что они больше не вернутся.
Лошади, насмерть перепуганные ревом моторов и пулеметными очередями, становились на дыбы, сбрасывали таких же перепуганных, как и они сами, всадников, топтали их копытами, вскачь уносились в разные стороны, а мавры метались по полю, падали, бурнусами прикрывали головы, словно это могло спасти их от пуль.
Атака была сорвана, артиллеристы снова установили орудия на подготовленные заранее позиции и теперь, видимо, ждали, когда пойдет в наступление пехота. Денисио и Артур Кервуд набрали высоту, еще раз пролетели над линией фронта, нанося на карты точки скопления фашистских войск. Надо было возвращаться, но Денисио не мог уйти от Барселоны, не взглянув на нее еще раз.
Здесь он начинал войну. Здесь бродил с Эстрельей по улицам и площадям, смотрел корриду, восхищался дворцами и памятниками. Эстрелья рассказывала ему историю города. Эстрелья смеялась, Эстрелья пела; они заходили в маленькие ресторанчики выпить по стакану золотистой «мансанильи» и закусить манчегским сыром или мортеруэло — паштетом из гусиной печени, который Эстрелья обожала. Потом она брала его за руку и говорила: «Идем, микеридо, идем, мой дорогой…»
И они шли к морю, садились на горячий песок и подолгу любовались бирюзой волн, слушали тихий прибой, молчали. Война отступала в дальние дали, они забывали о ней, не хотели помнить и думать о том, что завтра — снова в бой…
Сколько же времени прошло с тех пор? И было ли это все на самом деле? Может быть, Эстрелья — плод мечты, иллюзия, мираж? Налетел шквальный ветер, разметал надежды — и ничего, кроме душевной боли, не осталось. Но если осталась боль по прошлому, значит, была и Эстрелья, была и любовь. Прикоснуться бы сейчас к этому прошлому, ощутить его рукой, всем телом, сердцем…
Но прошлое не возвращается. Бег времени уносит его в своем вихре, оно тает, как корабельные огни в ночном море. Вот замерцали они, зашатались на гребне волны и исчезли — ночное море поглощает все: и свет, и звуки, и голоса. Все, кроме памяти…
Барселона осталась позади, Денисио и Артур Кервуд летели теперь над кромкой облаков, готовые в любую минуту скрыться в них от фашистов — им нельзя было вступать в бой, они должны доставить результаты разведки. Неутешительные, горькие результаты. Денисио не мог избавиться от мысли, что Барселону он видел последний раз. Не сегодня завтра она падет. И по тем самым улицам и площадям, по которым они бродили с Эстрельей, затопают фашистские сапожищи… Затопают по всей Испании…
Об этом не хотелось думать, но мрачные мысли лезли в голову, от них никуда нельзя было уйти. Порой приходило отупение, угнетающее безразличие, вдруг начинало казаться, что жертвы были ненужные и кровь проливается зря. С каким вдохновением они начинали, сколько веры в победу носили в своих сердцах, и вот финал: десятки и сотни испанцев бредут к французской границе, чтобы найти убежище на чужбине, на краю гибели Барселона, Мадрид окружили со всех сторон, вся страна корчится в огне пожаров, бьется в предсмертных судорогах…
В такие минуты накатывающейся на него депрессии Денисио ненавидел самого себя. Он избегал людей, стыдясь смотреть в глаза тем, кто уходил в бой, словно они могли прочитать его мысли, словно одним своим видом он мог накликать на них беду.
Как-то Арно Шарвен (кожа да кости, а не Арно Шарвен, остались лишь упрямый взгляд из-под насупленных бровей да густая черная шевелюра!) сказал:
— Ты уже не тот Денисио, которого я знал… Какой червь тебя гложет?
Денисио отмахнулся:
— Устал, наверное…
— Устал? Или что другое? Может, думаешь, что напрасно погибли Павлито, Гильом, Эстрелья, Мартинес, Матьяши? Все равно, мол, мы ничего не добились?..
— Нет! — закричал Денисио. — Нет! Ничего подобного я не думаю!
Арно Шарвен будто обнажил его мысли, будто содрал с раны повязку. Ему стало страшно. Не больно, а страшно. И еще он почувствовал брезгливость к самому себе. Посмотрел бы на него сейчас пилотяга Денисио-старший… Или комбриг Ривадин… «Вы все хорошо взвесили, лейтенант? Вы хорошо понимаете, что вас ожидает в Испании?.. Каждый воздушный бой будет смертельной схваткой. Не всем, кто поедет в Испанию, будет суждено вернуться на свою родину…» — «Я все обдумал, товарищ комбриг. И твердо обещаю вам, что никогда не подведу…»
— Но я ведь думаю не о себе, — сказал Денисио, глядя на Арно Шарвена и видя перед своими глазами Денисио-старшего и комбрига Ривадина. — Я не за себя боюсь, я буду драться до конца. И боль моя — это…
— Подожди, Денисио, — прервал его Арно Шарвен. — Я тебя понимаю. Я все понимаю… Помнишь, ты мне однажды сказал: «Мы воюем с тобой в Испании, но уже сейчас деремся и за Францию, и за мою Россию». Помнишь? А Павлито говорил: «Я защищаю человечество…»
— Все помню, Арно… Просто болит душа…
К счастью, минуты упадка и разлада с самим собой были недолгими. Они — как наваждение: являлись и вскоре уходили, и Денисио вспоминал о них с горьковатым, болезненным чувством досады, вновь обретая в себе силы, хотя и давалось ему это нелегко.
426 января 1939 года пала Барселона, а вслед за ней и Херона. 3 февраля итальянские и немецкие бомбардировщики подвергли массированному налету городок Фигерас. Воспрепятствовать этому налету республиканская авиация уже не могла — кучка оставшихся истребителей прикрывала отступление разрозненных республиканских частей, над которыми висели «юнкерсы» и «мессершмитты». Но вскоре и прикрывать стало нечем: не было больше ни боеприпасов, ни горючего.
Фигерас бомбили с малых высот. Веером заходила одна группа, вслед за ней — другая, потом — третья, четвертая, и снова — первая; бомбы сыпались беспрестанно, город горел, рушились дома, улицы были устланы трупами, корчились раненые, которым некому было оказать помощь.
Накануне, сказав Эмилио Прадосу, что она вместе с шофером Сантосом съездит на маленьком грузовичке в Фигерас за продуктами, Росита отправилась в город. Эмилио попросил:
— Не задерживайся и лишней минуты. Через час-полтора мы будем выезжать к французской границе.
Их оставалось всего полтора десятка человек: летчиков, механиков, мотористов, оружейников — и два подбитых СБ, на которых нельзя было взлететь и которые Прадос приказал поджечь в последнюю минуту.
Росита уже села в кабину, и шофер тронул машину с места, когда Прадос крикнул:
— Росита!
У него был необычный голос, Росита это сразу почувствовала. Она вылезла из кабины и, подойдя к нему, спросила:
— Что, Эмилио? Ты чем-то встревожен?
— Может быть, ты не поедешь, Росита? Сантос и сам справится.
Росита улыбнулась. Она вдруг подумала, что Эмилио сейчас чем-то напомнил ей того мальчишку, которого много лет назад она встретила в горах Сьерра-Морены, когда, спускаясь в долину купить бобов, подвернула ногу и упала на камни, плача от боли и отчаяния. Чем он напомнил ей того Эмилио, Росита не могла сказать, но вот взглянула в его глаза — и такая же теплая волна нежности, как и в тот день, охватила все ее существо. Поддавшись порыву, она обняла Эмилио, прижалась к нему и замерла, ощущая, как колотится ее сердце. И вдруг тихо заплакала — от избытка обуревавших ее чувств, от нежности к Эмилио, давшего ей так много в жизни.
А Эмилио, поглаживая ее волосы и вытирая слезы на ее щеках, говорил:
— Ну что ты, Росита, что ты, детка?..
Она с трудом оторвалась от него, и ей показалось, будто что-то в ней оборвалось, что-то внутри застонало, словно лопнувшая струна издала печальный звук.
— Святая мадонна! — прошептала Росита. — Святая мадонна, избавь меня от скорбных предчувствий. Я боюсь их, очень боюсь…
Мать когда-то говорила: «Если в душу закрадываются предчувствия — их надо гнать от себя: хочется плакать — ты смейся, хочется смеяться — плачь!..»
Она, не успев вытереть слезы, засмеялась:
— Пока, Эмилио! Сантосу одному будет трудно. Я скоро вернусь, Эмилио, слышишь?
Вот так она и села снова в кабину — смеясь и плача, плача и смеясь…
Фигерас — как огромный табор. Улицы запружены машинами, повозками, толпами людей, по улицам гонят овец, нагруженных осликов, скачут лошади с ординарцами и связными, гудят клаксоны, орут испуганные вавилонским столпотворением дети, плачут старухи, стучат молотки (забивают досками окна и двери домов), кто-то сворачивает разбитые на площади палатки, кто-то такие же палатки разбивает — прибой даже штормового моря не так гудит и тревожит, как то, что происходит в Фигерасе.