Харри Мулиш - Каменное брачное ложе
— Да, — сказал Шнайдерхан, — чем дольше я смотрю, тем больше она напоминает мне фрау Вибан.
Коринф подумал: «Может быть, бедра… как сказать ей сегодня вечером, что я не могу больше с ней спать, я могу думать только о вдове Горация», — и сказал:
— Пожалуй, верхняя часть тела, скрытая от взоров.
— Так уж и скрытая? — Шнайдерхан лукаво посмотрел на него. — Даже от вас? Вы, кажется, живете в одном пансионе?
— Я гомосексуалист.
Шнайдерхан расхохотался:
— Тогда я — некрофил. Раскапываю могилы. По ночам. Но чаще всего гробы оказываются пустыми. Ах, если б вы хоть раз попробовали свеженького покойничка… — Он громко высморкался и, захлебнувшись смехом, уткнулся в носовой платок. Потом посмотрел в платок, сунул его в карман и спросил: — Она вам нравится?
— Какое невероятное разнообразие интересов, — заметил Коринф. — Я еще вчера поразился. Счастливый вы человек.
— Может быть, — кивнул Шнайдерхан, — может быть.
— Вам не в чем себя упрекнуть.
— О, конечно есть в чем, но я так занят, я бы охотно себя упрекал, но у меня, к сожалению, нет на это времени. Может быть, позже. Ах, позже, позже! Из добрых намерений ничего не получается. Если я что-то не сделаю сразу… — Засмеявшись, он взглянул на Коринфа. — Вы-то другой, не так ли? С ранимой душой.
Коринф ухмыльнулся и подумал — на самом деле он мне симпатичен.
— Хорошо бы, если б это было так, — сказал он.
Шнайдерхан уронил руку на колено.
— Это не было нам дано. Собственно говоря, — он удрученно покачал головой, — мы должны рассматривать себя как непризнанных…
Коринф насторожился:
— Не признанные кем?
— Чем. Как художник — Ван Гог — который писал гениальные работы, но так и не добился успеха, так и нам, непризнанным, неведомо покаяние. Вместо того чтобы успешно мучиться раскаянием, мы живем, неизменные, дальше. Ужасная судьба.
«Процесс пошел чересчур быстро, — подумал Коринф. — Еще одно слово, и он закроется». И про себя поправил собеседника: не неизменные, а неизменяемые. В дверях появился человек в рубашке в красную клетку, скользнул взглядом по залу и исчез. Группа мальчишек-подростков остановилась перед картиной; девочка с косичками рассказывала что-то с видом знатока, водя рукой вдоль обнаженного тела богини, но мальчишки смотрели только на девочку. Под потолком неровно стучал вентилятор. Клап, клап-клап.
Коринф сказал:
— Сегодня утром я размышлял об истории.
— Ах, у вашей страны замечательная история. Вашингтон, Линкольн, борьба за свободу…
Коринф улыбнулся:
— По-вашему, я похож на американского патриота?
— Но вы, должно быть, любите свою страну?
— А вы любите Германию?
Шнайдерхан удивленно поднял брови:
— Да.
— После всего, что здесь случилось?
— Даже после всего, что здесь случилось.
Коринф на минуту прикрыл глаза.
— Я думал об истории вообще. Я думал о том, что существует две истории: каноническая и апокрифическая. Апокрифическая — это история Тамерлана и Гитлера: та, что не дает результатов, где все совершается без намерений, само по себе, как… — ему захотелось сказать: как в концлагере, но он, запнувшись, продолжил: — Как русский поход, предпринятый Гитлером только потому, что ему хотелось своего русского похода. Я хочу сказать, война против Гитлера была канонической, война самого Гитлера — апокрифической.
Шнайдерхан расхохотался.
— Очаровательная теория! И вы верите, что русский поход Наполеона был другим? Вы идеалист, герр доктор. Теперь я все понял. Через год вы станете пацифистом, через два — вегетарианцем, через три — трезвенником, а через четыре начнете играть на флейте. Нет, нет. Связь вещей друг с другом гораздо сложнее. Вы, конечно, нечто большее, чем просто дантист?
— Я хочу сказать, если бы русские завтра развязали войну, чтобы повернуть мир к коммунизму, это была бы каноническая война, хотя мне она, может быть, и не понравилась бы.
— Русские этого никогда не сделают, герр доктор. Человека, который этого хотел, в тысяча девятьсот двадцать девятом году выслали из страны. Его звали Троцкий. Коммунисты — не идеалисты вроде вас; у них несколько другое понимание истории.
— Я не имел в виду, что некоторые наступательные войны справедливы, а другие — нет.
— А что вы тогда имели в виду?
— Немного прояснить все это для себя. Вот вас разве не интересует, почему вы любите руины? У вас нет никакой теории на этот счет?
— Я меньше занимаюсь самоанализом, чем вы. Они кажутся мне красивыми. У вас есть какое-нибудь хобби?
— Садоводство.
— Здорово. В точности как Фридрих Великий. Когда будете возвращаться в Берлин, вам непременно надо заехать в Потсдам, в Сансуси, его любимый маленький замок. Оттуда открывается прелестный вид на лес. И что, вы думаете, виднеется там, вдали?
— Руины.
— Ах, вы там были?
— Я об этом слыхал, — сказал Коринф и подумал: «Я все еще на шаг впереди него». — Но почему вы находите их красивыми?
— Похоже на то, что это становится опасной темой, — засмеялся Шнайдерхан. — Фрау Вибан спросила, как это возможно, вы — почему. Что я должен сказать? В мире всегда были люди, которым они нравились. Пиранези, Альтдорфер, Рейсдал, Пуссен, Вордсворт… Вы видели Пиранези, его тюрьмы и римские развалины? Я не знаю. Мир раскрылся до самого горизонта, уничтожив предметы первой необходимости, сказал Хайдеггер: тоже не кремлевский философ. Почему я должен создавать какую-то теорию? Вы не можете себе представить, что кто-то относится к себе серьезно? — (Мерзавец, подумал Коринф.) — Что может быть прекраснее природы, которая остается прекрасной благодаря работе людей? Обвитые лианами руины храмов в джунглях Индии. Талая вода в желобках шиферной крыши, блестящая на солнце. Наполеон, который все-таки напал на Россию. Американцы в Дрездене. Туман в большом городе. Есть ли что-либо прекраснее старости? Старик. Книга, которую никто больше не читает. Судья, который идет к проституткам. Человек, сошедший с ума. Палач…
Они посмотрели друг другу в глаза. Последнее слово, проскочившее между ними, еще не отзвучало. Коринф увидел, что на лбу его собеседника выступил пот; почувствовал, как дергается его нижнее веко, и понял, что Шнайдерхан заметил это. Он выругался про себя и посмотрел в чужие карие глаза. Венера спала. Клап-клап, клап. Обнаженная. Все слишком ужасно. Вещи отрицают смерть, и когда приходит смерть… Нагота неуязвима. Карие глаза. Зрачки — на что они смотрят, на какую вещь? Что это было?
— Простите. Извините, пожалуйста…
Они разом посмотрели вверх. Женщина, в восхищении слишком далеко отступившая от картины, наткнулась на них.
— Ничего, — сказал Шнайдерхан и поднялся. — Ничего.
— Садитесь, — сказал Коринф и тоже поднялся.
— Я совсем не имела в виду… Просто засмотрелась на эту чудесную картину, и…
Держась рядом, они вышли из зала. Спустя минуту, в коридоре, где висел Беллотто[38] («Вид нового рынка в Дрездене со стороны Еврейского квартала»), Шнайдерхан сказал:
— Может быть, вы и правы насчет будущего. Может быть, чувство истории исчезает. Бог знает, наступят ли времена с традициями и табу, как в примитивные эпохи, и была ли история только короткой вспышкой света между темным временем пирамид, воздвигнутых три тысячи лет назад, и временем новых пирамид, которое начинается теперь, быть может, более успешным. Тогда мы — первое поколение на земле без будущего. — Он положил руку на рукав Коринфа, остановился и сказал без перехода, словно ответ должен был только подтвердить его утверждение: — Скажите честно, герр доктор, вы влюблены во фрау Вибан?
Они стояли у лестницы в холл. Снизу доносились голоса. Коринф повернул часы на руке.
— Что вы сказали?
— Мне кажется, вчера я заметил особое выражение ваших глаз в автомобиле, когда положил ладонь ей на колено.
Он убрал руку. «До чего же он похож на кота, — подумал Коринф, — я все-таки недооцениваю его».
— Вы заметили водку с перцем.
— Рассказать вам историю ее жизни?
— Вы так хорошо ее знаете? — Коринф удивленно посмотрел ему в глаза; он знал ее лучше любых глаз — какие глаза были у Хеллы?
— Абсолютно, — сказал Шнайдерхан и начал спускаться с лестницы. — Я вчера впервые ее встретил, там же, где вы. Ее отец был социал-демократом. В тридцать третьем стал национал-социалистом, потому что социал-демократы в Первую мировую совершили предательство и потому что Гитлер, по крайней мере, что-то делал. Но продолжал называть его «этот маляр». В тридцать девятом фрау Вибан вступила в компартию, и ее отец, спасая дочь, заплатил огромные деньги. По той же причине он поступил в сороковом в эсэсовские части. Дочь его в ту пору была влюблена в капитана люфтваффе, который в сорок третьем погиб в Северной Африке. А она записалась добровольно медсестрой на Восточный фронт…