Отто Рюле - Жертвы Сталинграда. Исцеление в Елабуге
— Возможно, он не знает о нашем положении, — попытался возразить я профессору. — Но Паулюс-то и наши генералы прекрасно это знают.
— И Гитлер, и все Верховное командование вермахта точно информированы о нашем положении. Они ведь главные виновники случившегося. Это не меняет ничего, даже если командующий 6-й армией со своей стороны тоже виновен в отдаче бессмысленных приказов.
— Это ужасно. Но вы правы, — сказал я. — Незадолго перед Новым годом мы в Городище дали приют одному майору. Он пробирался в западный район котла, но был застигнут бураном. Он рассказал нам о старом Блюхере. Когда в его войсках в 1807 году кончились хлеб и порох, он капитулировал перед французами и сдался в плен. Ни один историк никогда не упрекнул его за это. И ведь его корпус не находился так долго в таком положении, как наша армия. Непонятно, почему Паулюс не сделает такого же шага?
— Паулюс — не Блюхер и не Зейдлиц, — твердо сказал подполковник.
— Вы имеете в виду командира нашего корпуса? — спросил я.
— Да, Вальтера фон Зейдлица. Еще в начале нашего окружения он написал Паулюсу письмо, в котором советовал в случае необходимости действовать самостоятельно, вопреки требованиям Гитлера, хотя тогда еще все надеялись прорваться. В прошлом году я видел Зейдлица в котле под Демянском. Благодаря его мужеству и энергии окруженные пробились к своим. Но там в окружение попали лишь сто тысяч, а не двести пятьдесят тысяч, как у нас. И главный фронт находился в нескольких десятках километров, а не в нескольких сотнях километров, как у нас. Начиная с января, свобода действий для нашей приговоренной к смерти армии — не в попытке прорваться, а в необходимости принять капитуляцию.
* * *Капитуляция.
Плен.
Другого выхода для нас не было.
Прежде чем прийти к этой мысли, я много и мучительно передумал.
— Вы считаете, что, сдавшись в плен, мы сможем надеяться когда-нибудь увидеть своих близких? — спросил я профессора.
— По этому поводу я мало что могу сказать определенное. Каждый должен решать по-своему. Как врач, я знаю, что через три недели все мы перемрем, если не будем получать хотя бы минимальный паек. Понимая это, я требую принять капитуляцию.
— Извините, господин подполковник. Задавая свой вопрос, я думал не о капитуляции, а о плене.
— А вы, я вижу, упрямы. Чтобы вы меня поняли, расскажу вам кое-что из своей жизни. В течение десяти лет после 1933 года я столько пережил, что стал смотреть на жизнь скептически. Это даже немного пугало меня, так как я понимал, что такое отношение принесет мне еще больше разочарований. Вряд ли мы можем надеяться, что русские примут нас по-дружески. Мы, немцы, слишком виноваты перед русским народом. И большую долю этой вины придется искупать военнопленным. Что касается лично меня, я сомневаюсь, что жизнь за колючей проволокой будет чего-то стоить.
Это признание профессора меня испугало. Я ведь хотел поговорить с ним о заявлении доктора Шрадера и фельдшера Рота о самоубийстве и надеялся, что профессор Кутчера будет в этом вопросе моим единомышленником. А он сам засомневался. Я не ожидал такого поворота, так как незаметно он, как старший, стал для меня своего рода примером.
— Ваши слова обеспокоили меня. До сих пор я решительно отклонял любую мысль о самоубийстве и думал, что и вы придерживаетесь такого же мнения. Разумеется, советский плен будет для нас нелегким, но нужно надеяться пережить его. Мысли о жене и сыне помогут мне в этом.
— Я благодарю вас за откровенность. Я не боюсь каких-то там психических последствий плена. Но меня беспокоит духовная жизнь. Над Германией темная ночь, и я не вижу никакого просвета. Я не знаю, найду ли в себе силы постоянно носить в душе муки совести.
— Вы должны найти эту силу. У вас есть товарищи, которые будут идти по такому же трудному пути. Какой пример вы покажете персоналу госпиталя и раненым, если старший офицер и профессор университета покончит жизнь самоубийством?
— Я еще раз благодарю вас за сочувствие, дорогой друг. Я хорошенько подумаю над вашими словами. Можете быть уверены, я выполню свой долг до тех пор, пока я, как офицер и врач, буду необходим. Ну, а пока спокойной ночи! Завтра у нас будет очень тяжелый день.
Когда я повернулся к двери, профессор быстро подошел ко мне и еще раз пожал руку.
— Всего вам хорошего.
* * *На улице все еще шел снег. Дул юго-западный ветер, бросая в лицо колючие снежные хлопья. Там, на юго-западе, решалась наша судьба. Возможно, все кончится даже в самые ближайшие часы.
Как было бы хорошо заглянуть в будущее! Но кто знает, быть может, лучше и не заглядывать?
Фельдфебель Гребер лежал в землянке для рядовых у самого входа. Он еще не спал, так как сразу же откликнулся, когда я тихо позвал его по имени. Его «так точно» свидетельствовало о том, что он прекрасно понял все мои указания в отношении порядка при раздаче талонов на паек.
Я пошел в свою землянку. Не зажигая огня, снял сапоги и поставил их поближе, чтобы они были под рукой. Шапку я тоже положил рядом. Расстегнув пуговицы френча, не раздеваясь, лег на свое соломенное ложе и накрылся шинелью.
С соседних нар доносилось спокойное дыхание спящих. И только я ворочался с боку на бок.
Итак, что-то будет завтра!
Противник снова продвинется вперед, и еще меньше станет кольцо окружения вокруг Сталинграда. В этом кольце, в руинах, норах, отрытых в снегу, в балках, уже некому будет сражаться. Измученные люди, которые до сих пор оказывали противнику сопротивление, попадут или в плен, или навсегда останутся лежать на поле боя, или же побредут на восток, к городу.
Вероятнее всего, Елшанку, где находился наш полевой госпиталь, войска Красной Армии займут завтра.
В приказе по армии говорилось, что при приближении советских войск всех раненых необходимо отправить в город. Один наш священник, вернувшись из Сталинграда, рассказывал, что подвалы домов в центре города, здания городской комендатуры, а также лазареты на окраинах забиты ранеными, обмороженными, больными и ослабевшими от голода солдатами. Что же будет с полевым госпиталем в Гумраке? Сейчас части Красной Армии, вероятно, совсем близко.
— Из дивизионного медпункта в Городище, — продолжал священник, — я еле выбрался. Положение там очень тяжелое. Из других медпунктов удалось эвакуировать три-четыре тысячи больных и раненых. В Городище же очень плохо.
Раненые и больные, рассказывал дальше священник, лежали в коридорах и помещениях многоэтажного привокзального здания. Раненые лежали, тесно прижавшись друг к другу, страдая от ран и голода. Лежали в полной темноте: все стекла выбиты, а окна заколочены досками или же заложены кирпичами. Санитары не успевали справляться со своими обязанностями, а в темноте вообще было нелегко отличить умершего от еще живого. Многих умерших поэтому не сразу выносили из помещения, и с каждым днем таких становилось все больше и больше. Такую же картину можно было увидеть и в полуразрушенных товарных вагонах. Там было еще холоднее. Когда столбик термометра падал до двадцати — двадцати восьми градусов, собственного тепла для ослабленного организма уже не хватало.
Армейский госпиталь в Гумраке был своеобразным массовым лагерем смерти. До 16 января командование армии находилось неподалеку от этого госпиталя. Но, невзирая ни на что, оно требовало: «Сопротивляться до последнего человека!»
В полевом госпитале в Елшанке тоже было уже несколько десятков трупов, замерзших, как льдышки. Их сложили в углу двора штабелями, так как невозможно было раскопать мерзлую землю. Санитары старались прикрыть эти штабеля снегом, но это удавалось далеко не всегда. А что же ждет живых — раненых и тех, кто еще здоров?
Я долго ворочался, лежа на своих нарах в полной темноте. Меня вдруг охватило чувство одиночества и страха. Неужели профессор Кутчера прав? Смогу ли я несколько долгих лет провести за колючей проволокой, не видя Эльзы и Хельмута?
Вчера, когда я уже не надеялся получить весточку из дому, мне принесли письмо. Письмо, отправленное авиапочтой еще в середине декабря. Оно было послано на мою старую полевую почту в Городище. Один из моих товарищей захватил его, отправляясь на склад за продуктами. Жена писала, что она еще надеется на мой рождественский отпуск. А я за несколько дней до этого написал ей, что вряд ли она еще получит от меня письмо. Возможно, мы долго не увидимся. Разве что судьба будет благосклонна ко мне…
Судьба?
Бегство в город
Взрыв. Потом еще один взрыв.
Сон как рукой сняло.
В крошечное оконце, вырезанное в двери, пробивался слабый свет. В землянке было темно. Кто-то бросился зажигать фонарь на столе.
Потом еще два взрыва. А может, это и не взрывы вовсе, а выстрелы? Как бы там ни было, стреляли совсем близко. Землянка содрогалась.