Илья Эренбург - Буря
В Тиргартене сидела кучка «фольксштурмистов», среди них был и Пауль Вик, которому нравилась зеленоглазая Гильда. Он думал сейчас о ней и о фюрере. С детских лет он слышал одно: за фюрера нужно умереть. Сейчас многие немцы предают фюрера, ругаются, сдаются русским. Пауль не таков, ему пятнадцать лет, но он настоящий немецкий солдат. Когда он отстоит Берлин, он придет к Гильде, и она не сможет перед ним устоять. Она Изольда, — подумал он, — а я Тристан… Вместо фаустпатрона, о котором он мечтал, у него была обыкновенная винтовка. Стемнело, Пауль вдруг увидел, что их осталось всего трое — остальные разбежались. Студент из «гитлерюгенд» все время кричал: «А ну-ка, ребята, поддайте им жару!» Пожилой человек говорил: «Мне наплевать на таких сопляков, как ты. Но я терпеть не могу поляков и русских. Я лучше сдохну, чем сдамся этим азиатам». Пауль стрелял в темноту. Пожилой человек сказал ему: «Побереги патроны». Но Пауль не мог не стрелять. А студентик кричал: «Правильно, поддай им жару!» Иногда шлепалась мина, ломала деревья. Пожилой человек свалился, он долго, однообразно стонал. Пауль видел в тумане глаза Гильды. Фюрер подымал руку к черно-красному небу. Когда рассвело, Пауль увидел на аллее русских. Он выстрелил, а потом схватился за живот и упал.
Полк Минаева сражался в самом центре города: брали Потсдамерплатц. Немцы засели в метро. Их выбивали ручными гранатами, захваченными фаустпатронами. «Сегодня Первое мая, — сказал Терешкович Минаеву — с праздником…» На окраинах Берлина праздник был заметен: флаги, портреты Сталина, веселые песни. А здесь еще шла война, страшная в своем исступлении. Когда наступило несколько минут затишья, Терешкович размечтался: как празднует Таня? Наверно, там весело, знают, что последние часы войны, удачно выпало — именно весна, май… КП был на пятом этаже. Терешкович увидел, что солдаты застряли перед разбитой артиллерией баррикадой, подумал — устали люди, нужно их подбодрить. Солдаты рванулись вперед. А Терешкович пошатнулся и упал на бок. Его унесли в соседний дом. Прибежал Минаев. Терешкович громко хрипел, никого не узнавал. Минаев молча постоял и ушел — прочесывали окрестные улицы. Только вечером он смог подумать о Терешковиче. Минаев потерял на войне много друзей. Смерть давно перестала его удивлять. Но никогда он не испытывал такой щемящей тоски, как в этот праздничный майский вечер. Вот и не приеду к нему в Ярославль… Наверно жена уже пиджак для него отутюжила — ждет не сегодня завтра… И это, может быть, в последний день… Смерть Терешковича казалась ему непонятной, а от этого нестерпимой. Подошел сержант Королев, сказал: «Какой человек был!.. Во всю мелочь входил…» Помолчав, он добавил: «Я тоже ярославский…»
У Крылова было много работы. Он перевязывал и наших, и немцев, и горожан, случайно попавших под огонь. Он задумался: почему они не могут так драться за Берлин, как дрались наши за Сталинград? Ведь это их город, столица… Скажут: мы теперь сильнее. Сильнее, правда. Но в августе сорок второго немцы были сильнее нас. Полковник сказал: «У нас теперь в сорок раз больше артиллерии, чем у них». Наверно так, и все-таки это еще не объяснение. У них в сорок раз меньше сердца вот что. Не знают, за что воевали, поэтому и не хотят теперь умирать. Сколько они кричали: «Народ, Deitschtum». А народа не сколотили. Были миллионы обывателей, и правил ими миллион жеребчиков. Пока шло хорошо, держалось, а сейчас расползлось по ниткам. Кланяются нам, доносят друг на друга, готовы благодарить за то, что их расколотили. Глупо.
Крылова подозвал раненый старшина Гусев. Он говорил с трудом, Крылов его несколько раз прерывал: «Нельзя вам разговаривать». Но старшина умолял выслушать его: «Умру, чувствую, что умру… В октябре сорок первого я служил в сто тридцать втором отдельном саперном батальоне. Потом его расформировали. Там со мной был Никита Васютин. Вдвоем пошли. Он большой подвиг совершил — на себе подорвал танк… Я ранен был, потом докладывал, говорят — части той нет, а дело прошлое… Он говорил — у него старики в Вологодской области… Умру, и никто об его подвиге не узнает. Я думал — кончится война, напишу Сталину. Пускай стариков порадуют… Он, как показались танки, сказал „дай завернуть“, скрутил и пополз…» Старшина не мог больше говорить. На лице проступил пот; он забылся. Вечером он умер. А Крылов разволновался. Напишу Сталину… Какие у нас люди!.. Умирает, а о товарище думает — стариков порадовать… И почему он умер?.. Крылов вышел в сад. Пахло лекарствами, трупами (под развалинами соседнего дома погибли эсэсовцы), белой акацией, гарью.
— Войной пахнет, — проворчал Крылов, — а война ведь кончается…
Гильда в ужасе глядела на русских: они проходили внизу по улице. Потом пришли двое, спросили, нет ли оружия. Она подумала: сейчас убьют… Но русские ушли. Все время она вспоминала рассказы Курта. Ей казалось, что войдет азиат с раскосыми глазами и приведет в спальню корову… На третий день она осмелела и вышла с госпожой Мюллер на улицу; они стояли у самого подъезда, чтобы можно было убежать. Один русский офицер остановился, спросил: «Тиргартен где?» Гильда показала направо. Он улыбнулся. Она тоже улыбнулась. Ее зеленые глаза сразу просветлели. Курт лежал мрачный, повернувшись к стенке лицом. А она прибирала квартиру и думала: никакой коровы не приведут, глупости, они даже привлекательные, в такого можно влюбиться — у него глаза серые, как небо в бурю, с огоньком, чувствуется темперамент…
Пушки Васи били по угрюмому корпусу. На фасаде огромные валькирии бесстыдно распластали свои каменные тела. Потом немцы начали выходить с поднятыми руками. Вася и младший лейтенант Горбатенков осматривали здание рейхстага. Залы были завалены камнями, мебелью, брошенным оружием. Бойцы расписывались на продырявленных стенах. Горбатенков вынул из кармана гимнастерки портрет Сталина: «Товарищ капитан, это я в сорок втором из „Огонька“ вырезал. Так он со мной и прошагал — от Россоши до Калача и обратно до Берлина. Плохо было, со мною шел, хорошо было, шел. Все время я его хранил. А сейчас, повешу на стену — дошел…» Он прикрепил маленький портрет к стене.
Минаев провожал на КП армии немецкого генерала. «Осторожно, — сказал Минаев, — здесь яма». Генерал ответил: «Я ничего не слышу, оглох от вашей артиллерии». В штабе Минаеву сказали: «Пошли за машинисткой — сейчас генерал Вейдлинг продиктует приказ о капитуляции». Немецкий полковник, который сопровождал Вейдлинга, выпустил из глаза монокль и тотчас его подхватил.
Потом Минаев хорошенько помылся, выпил стакан французского вина и написал матери.
«Твой Митька сейчас сидит в кабинете какого-то солидного немца. Владелец этого дома собирал игрушечных солдатиков — ничего не скажешь, они обожали войну. Теперь только слегка разочаровались. Кругом меня тысячи оловянных солдатиков всех эпох и всех стран. Имеется и наш, он скромно стоит позади различных уланов. Но между прочим он дошел до Берлина, и сегодня я видел, как немцы явились с повинной. Ты мне когда-то говорила, что над чужим горем нельзя смеяться, это правда, если речь идет о людях. А вот что ты скажешь о немецком полковнике, который, когда подписывали капитуляцию, то и дело поправлял свой пробор и вставлял в глаз монокль? Страшно подумать, что из-за таких оловянных солдатищ погибли миллионы хороших людей. Третьего дня мы похоронили капитана Терешковича. Смотрю на Берлин и все время вспоминаю курганчик под Сталинградом, о котором я тебе писал. Теперь, дорогая мамуля, очень скоро кончится. Жалею, что не выполнил твоего приказа и не поймал Гитлера живьем, немцы уверяют, будто он отравился. Оля тебя целует, немки таращат на нее глаза, наверно, думают что это и есть та страшная большевичка, которая, по словам Геббельса, закусывает водку немецкими младенчиками. А все-таки дураки они, мамуля, я уж не говорю о другом, но круглые дураки…»
В тот вечер над Москвой прошумели долгожданные слова: «Полностью овладели столицей Германии городом Берлин — центром немецкого империализма и очагом немецкой агрессии». По небу текли струи ракет, а у окна стояла Мария Михайловна Минаева и плакала. Потом она пошла к Кацману, сказала: «Давид Григорьевич, и мы с вами дошли… И Гриша дошел… Ведь вот какое дело — победили…»
27
Где-то еще шли бои; а в Берлине было тихо; и эта тишина угнетала Рихтера. Ему казалось, что сейчас кто-то придет и отправит его в Сибирь.
Запыхавшись, Гильда сказала:
— Реквизируют!.. Русский офицер!..
Рихтер подумал: значит крышка, сейчас меня заберут… Он спросил Гильду:
— Какой он?
— Я его не видела. Приходил ординарец — высокий, довольно красивый…
— У тебя одно на уме…
Гильда приготовила для русского лучшую комнату, которая до войны служила Рихтеру кабинетом. Пришла госпожа Мюллер, рассказала:
— Ко мне въехал русский, обер-лейтенант, очень приличный… Теперь я гарантирована от различных визитов…