Илья Эренбург - Буря
Нина Георгиевна прислала такое спокойное, сдержанное письмо, что Вася, читая его, чуть не заплакал. Он понимал, что происходит с матерью: она ведь жила Сережей… Нина Георгиевна писала:
«Я тебе посылаю вырезку из газеты, мне написал о том, как погиб Сережа, генерал Вельский, написал просто, по-человечески. У него тоже погиб сын еще в сорок третьем. Потом я получила письмо от двух женщин из Югославии. Они говорят, что Сережа спас их город. Я все время об этом думаю, это меня поддерживает. Страшно, что он умер, но я могу сказать, что он умер своей смертью — именно так он должен был умереть. Со мной Валя, мы ухаживаем друг за другом, мне с ней легче. Незачем тебе писать, как она убита, молодой женщине тяжело пережить такое, а она была Сереже предана до самой глубины. Хорошо, что у нее есть искусство, сцена, какая-то своя жизнь, ей легче будет приподняться. Васенька, пиши мне часто, я не скрою, что тревожусь, когда нет от тебя долго писем. Наташа меня успокаивает, говорит, что ты не любишь писать, но я немного сдала после смерти Сережи. Желаю тебе счастья и чтобы поскорее все кончилось, теперь уж недолго…»
Сергея нет, говорил себе Вася с болью и каким-то изумлением. Убивают лучших… Маме очень трудно. Нужно скорее кончать: весь народ измучился, не знаю даже, кто больше — мы или они, в тылу…
Он быстро сдружился с новыми товарищами — артиллеристами; понял, что не случайно его тянуло в артиллерию. Полковника Никитина считали холодным человеком, неспособным на живое чувство. А Вася как-то провел с ним вечер, говорили о тех ошибках, которых много в жизни каждого, о друзьях, об одиночестве. Вася понял, что Никитин страстный человек, но страсть у него скрытая, он проверяет самые темные уголки своего сердца разумом. Именно это нравилось Васе в артиллеристах: сочетание исступленных чувств с расчетом, с математикой, с привычкой не верить догадкам, предположениям, сердечным приметам. Кажется, и я такой… А может быть, нет — возомнил. Ладно, кончится война, спрошу Наташу — ей со стороны виднее…
Когда же все начнется? (Это звучало в душе иначе: когда же все кончится?)
Может быть, они уж не так долго простояли в этом маленьком немецком городке, но Васе казалось, что они здесь нестерпимо долго. Он даже подумал — по фрицам вижу, что мы здесь целую вечность, можно не заглядывать в календарь… Он встречал на улице каждый день толстого немца в зеленой фетровой шляпе. В первые дни этот немец так боялся русских, что Вася сказал лейтенанту Шебуеву: «Его силуэт можно нарисовать только, если рука будет дрожать, посмотри, какой он смутный — трясется». А теперь тот же немец глядел уверенно, его контуры были точно обрисованы, он здоровался с Васей, как со старым знакомым. Сколько же можно здесь торчать и глядеть на указку: «Берлин — 64 км»?
Наташа неотступно была с Васей — не призрак, как в белорусских лесах, — живая, теплая: он видел, как она дует на горячий чай, забавно выставив вперед губы, как рисует тычинки растений, наклонив голову набок, как идет по улице Горького в маленьком синем берете, глаза смеются, а любопытный нос задран кверху. Когда же он ее обнимет? Терпеливо он ждал почти четыре года, а теперь терпению пришел конец. Он поймал себя на машинальном жесте — то и дело он смотрел на циферблат часов, как будто боялся опоздать на свидание.
И вот началось… Вася прочитал приказ. Когда он дошел до слов «с именем Сталина вперед на Берлин», его голос дрогнул, он остановился и почти шопотом кончил: «Смерть немецким оккупантам!» Он и раньше не раз повторял «на Берлин», но тогда это было лозунгом, мечтой, клятвой; теперь это справка: идем именно в Берлин… Сколько он ждал этого часа, говорил о нем с Иваном, когда за ними гнались эсэсовцы! Ивана повесили, он не дожил…
Есть у сердца своя хронология; и в тот последний час ночи (Вася поглядел на часы — половина пятого), когда затряслась земля, вспыхнуло небо, перед Васей встал сияющий летний день. Минск, ветер, рядом с ним идет Наташа, и мертвый ребенок на земле, как поломанная кукла, а женщина, захлебываясь, плачет: «Пе-е-ее-тя!..»
«Начинается» — это было сказано так громко, что далеко от Кюстрина, в своей берлинской квартире, Гильда проснулась, протирая глаза, крикнула Вальтеру: «Господи, снова бомбят!..» Рихтер потом ей рассказывал: «Мы стояли в Карлсхорсте. Со сна мне показалось — гроза. Все растерялись. Лейтенант Шеммер говорил: „У русских какое-то секретное оружие…“».
Полковник Никитин, вспоминая первое лето войны, говорил: «Немцы были очень сильны, но у них и тогда не было точного плана операции. Была точность в выполнении мелких приказов. Был план: взять Москву и прогуляться по Красной площади. А точного плана наступления не было. Они импровизировали: выйдет — хорошо, не выйдет — повернем налево или направо. Они играли в железку, девятки у них тогда были, а голова в этом деле не участвовала. Сейчас мы наступаем, как разыгрывают шахматную партию — ни случайности, ни азарта. Пускай переводят „авось“ на немецкий язык, Берлин возьмем, а знаменитое „авось“ им подарим — за ненадобностью…»
Подготовлялись к наступлению долго, методично. На западный берег Одера каждую ночь перекидывали дивизии, артиллерию, танки, боеприпасы. Саперы, среди которых было немало сталинградцев, товарищей Сергея, быстро восстанавливали мосты, поврежденные бомбами и снарядами. Осип каждый вечер посылал разведчиков за «языком», на его карге значились немецкие полки, батальоны, роты; он с усмешкой говорил: «Третья только называется ротой — семнадцать человек и все „тотальщики“…» Увидев план Берлина, на который были нанесены узлы сопротивления, правительственные здания, превращенные в крепости, баррикады, Минаев пришел в восторг: «Вот это здорово! Перефрицили фрицев…»
Генерал Гельвитц, сменивший в прошлом году полковника Габлера, объявил офицерам и солдатам своей дивизии: «Фюрер убежден в неприступности Берлина. У нас здесь сосредоточены очень крупные силы, много техники. С фаустпатронами нам не страшны русские танки. Против красных командование применит „фау“. Если большевики могли несколько месяцев удерживать Сталинград, когда у них позади была река, то мы легко удержим Берлин — центр всех коммуникаций Германии. У нас есть все объективные данные для победы. Я требую от каждого из вас самоотверженности». Фельдфебель Энгель сказал Рихтеру: «Лейтенант Шеммер тоже говорит, что солдат здесь много — двести тысяч». Рихтер внимательно на него посмотрел: «Ты думаешь, мы удержим Берлин?» Энгель ухмыльнулся: «Я думаю, что они хотят удержать Берлин. Лейтенант сказал мне по секрету, что если мы удержим город до июня или до июля, будет сепаратный мир. Он только не знал с кем — с русскими или с англосаксами. Но как ты хочешь, чтобы мы удержали Берлин? Будь это в начале войны, дело другое… Со стороны генерала было бестактно напоминать про Сталинград… Возьми меня — разве я фельдфебель? В лучшем случае я теперь восьмушка фельдфебеля».
Потом говорили, что в прорыве вражеской обороны участвовали двадцать две тысячи орудий. Тогда Васе было не до цифр; он только вопил «огонь» и видел, что никто его не слышит — такой стоял грохот.
Ночь разодрали мощные прожекторы; они слепили немцев, и от них всем стало веселее — казалось, легко пройти по этой ярко освещенной дороге. А пройти было трудно: немцы хорошо укрепили весь район; видимо, задолго до катастрофы они предвидели возможность боев под Берлином.
— Огонь! — кричал Вася.
Немцы прямой наводкой били по батарее. Убит Жбанов. Санитары унесли Гречко и Лунца. Меняют запасные части; тащат снаряды. На лице крупный темный пот. Люди не слышат, не видят, не помнят; но они великолепно слышат команду, видят огневые точки врага. И они все помнят. Даже в этом аду Чернов знает, что его ждет жена и Генька, он о них не думает, он сейчас вообще ни о чем не думает — он тверд, суров, накален, как ствол орудия; но жена и Генька с ним, Чернов знает, что они близко, вон там за Берлином… У каждого своя память, своя тоска, своя цель: голодный год Ленинграда, Маша возле калитки, младенец, который сосал палец растерзанной женщины на харьковском Тракторном, сто дней в Сталинграде, тысяча дней в пекле, диссертация о масляных фильтрах, прерванная на полуслове, Ванюша, который родился после того, как призвали, женщины, города, реки, родина. Вася кричит «огонь», и перед ним среди дыма и пламени, в серо-розовом рассвете (как будто к туману подмешали кровь) Наташа, милая, курносенькая…
Я все-таки глупо сделала, что приехала в Берлин, — подумала Гильда. — Курт был прав, когда называл меня «мартовской кошкой». Приехала в феврале… Почему? Да, конечно, не потому, что поссорилась с Иоганной. Какое мне до нее дело? Приехала потому, что здесь Вальтер. Как можно влюбиться в такую дубину? Я из-за него приехала, бомбят чуть ли не каждую ночь, а он даже не хочет меня успокоить… Гильда прижалась к Вальтеру. Он пробурчал: «Еще рано… Я хочу спать…»