Василий Гроссман - За правое дело
Филяшкин увидел, что Игумнов вытащил из кармана гимнастерки несколько писем, стал рвать их на мелкие клочки, разбрасывать по полу. Он даже не задумался над тем, что делает Игумнов, понял сразу — начальник штаба не хочет, чтобы немцы, обшарив его мертвым, стали бы лапать письма от жены и детей.
Игумнов вынул расческу и провел ею по седому ежику.
— Да мать ее… жизнь! — крикнул, внезапно рассердившись, Филяшкин.— Командовать надо.
Он послал связиста найти порыв {312} провода, ведущего в полк. Он связался с командирами рот, велел укрыть пулеметы и противотанковые ружья, чтобы их не разбило до атаки (он был уверен, что атака будет), велел получше укрыть людей и рассредоточить их по мере возможности, чтобы до атаки не терять батальону человеческой силы. Велел командирам рот приберечь связных, спросил, как люди, не понизилось ли их моральное состояние, посулил комротам и комвзводам, что, если кто из людей вздумает драпать, суд будет тут же на месте.
На мгновение вдруг заговорил телефон, Филяшкин связался с Елиным, тот обещал поддержать батальон всеми огневыми средствами полка, но они не успели договорить: связь тут же порвалась и уже больше не восстанавливалась — либо ее перешибли, либо немец, зашедший в тыл батальону, перекусил проволоку.
Он приказывал, объяснял, облизывая сухие губы и похлопывая себя по лбу и по затылку,— оглушило немного, и все, что он говорил, основывалось на одном, необычайно простом и ясном чувстве: его батальон во время немецкой атаки не сдвинется с места, не будет отступать, не попытается прорваться к Волге на соединение с полком, а будет драться до конца: вздумаешь, Филяшкин, отходить — весь полк немцы утопят в Волге.
И люди, переправившиеся с ним несколько дней назад через Волгу, хотя многие из них впервые попали в бой, а остальные давно уже не были в бою,— казалось ему, испытывали такое же чувство решимости. Все сомнения, вместо того чтобы усилиться, исчезли, перестали его тревожить: отступать некуда, отступать невозможно, под обрывом вода, и все они дружно вцепились в этот край земли и уж, черта, не слезут с него, не дадут себя утопить в реке. Но все же Филяшкин наклонился к Шведкову, вернувшемуся перед самым началом огневого налета из штаба полка, и крикнул ему:
— Хорошо бы пробраться к Конаныкину, у него в роте штрафники есть, как их самочувствие?
39В роте Конаныкина первая мина упала на край окопчика, в котором сидели трое бойцов. Их осыпало землей. Двое в миг разрыва склонились над котелками и замерли пригнувшись, точно чья-то рука продолжала их прижимать к земле. Третий, сутулый, худой, спокойно сидел, привалившись плечом к стенке окопа.
— Вот, паразит, что делает, поесть не дает,— сказал один из бойцов, разглядывая засыпанный землей котелок, словно по условию войны полагалось не стрелять во время еды.
Второй, стряхивая землю с плеч и растерянно обтирая ладонью ложку, пробормотал:
— А я думал: ну, все!
Третий вдруг молча лег на землю, навалившись тяжестью тела и мертвой головой на ноги товарищей.
Тотчас вновь послышался ужасающий своей невинной нежностью шелест, и несколько мин шлепнулось, перелетев через окоп.
Из грохота и дыма разрывов родился пронзительный стон человека, и два голоса закричали:
— Тащи…
И снова свист и разрывы.
«Накрыло огнем»,— эти слова точно выражают происходящее при внезапном огневом налете; людей накрывает огнем, как накрывает сетью, мешком.
Осколки влеплялись в кирпич, рождая красненькие облачка пыли, и тут же, потеряв свою убойную силу, с безобидным плоским постукиванием плюхались на землю. Каждый осколок шумел по-своему, согласно своему весу, скорости, форме. Один словно во всю силу играл на гребешке, у него, наверное, были кудрявенькие, зазубренные края. Второй дудел, выл, видимо вспарывая воздух большим стальным когтем, третий пыхтел, мокро шлепал, его, должно быть, свернуло в трубочку, и он кувыркался, с бешенством расплескивая сухой воздух.
А брюхатые мины свистели с переливом — такой звук только и могло родить металлическое веретено, сверлящее тоненьким носиком круглую дырочку в воздухе, а затем силой своих плотных плеч ловко расширяющее эту дырочку.
И все эти пискливые, шепелявые, визгливые, скрипящие, пустяковые звуки невидимого глазами железа и были голосом смерти.
Отдельные, то здесь, то там возникающие рыжие и серые дымки слились в один дым. Отдельные облачка кирпичной, известковой, земной пыли слились в одну серую муть. Дым и пыль, смешавшись, отделили землю от неба, закрыли батальон, стоявший среди развалин.
Шла подготовка немцев к танковой атаке, и главное острие этой подготовки было нацелено совсем не на то, чтобы перебить всех людей в батальоне,— военный опыт показал, что и самым плотным огнем не удается истребить сотни людей, зарывшихся в землю, схоронившихся в каменные норы, залезших в глубокие щели; законы вероятности опровергали возможность такого полного истребления.
Главная мощь огня была направлена против солдатской души, против солдатской воли. Сила огня врывалась в душу каждого человека, проникала в нее, как бы удачно, как бы глубоко ни зарылся человек в землю, она просверливала те нервные узлы, до которых не добраться ножу самого хитрого хирурга, она врывалась в человека через ушной лабиринт, через полузакрытые веки, через ноздри, она потрясала его череп и мозг.
Сотни людей лежали в дыму и тумане, каждый сам по себе, каждый, как никогда в жизни, чувствуя свое тело как нечто бесконечно хрупкое, могущее в любой миг безвозвратно, навечно исчезнуть. Сила огня и была направлена на то, чтобы человек сосредоточился в своем одиночестве, оторвался от других людей, уже не слышал в грохоте слов комиссара, не видел в дыму командира, не ощущал связи с товарищами и в страшном своем одиночестве познал свою слабость. Не секунды, не минуты, а два часа длился огонь, отшибавший память, путавший мысли.
Люди, на миг приподнимая головы, озирались, видели неподвижные тела товарищей: жив ли, мертв? А затем вновь лежали с одной мыслью: я-то пока жив, вот свищет, скрипит, моя ли смерть?
В этом воздействии на оставшихся в живых и был главный смысл огня, накрывшего и прижавшего к земле батальон.
Огонь внезапно оборвался, когда, по расчету сил человеческой натуры и по закону сопротивления духовных материалов, напряжение и страстное ожидание должно было смениться подавленностью и покорным безразличием.
О, какой недоброй, какой жестокой была эта тишина! Она позволяла собрать воедино все прошедшее, она позволяла робко порадоваться сохраненной жизни, она будила надежду, но и страшила безнадежностью, она подсказывала: пришел миг покоя перед будущим, более безжалостным, чем только что прошедшее,— отползи, спрячься, через минуту будет поздно. [«Да, завели нас, все пел политрук, все пел, а теперь вот и пропадешь, как последний».]
Для таких мыслей нужно лишь краткое мгновение, и столь же краткой была отпущенная опытным противником тишина. В такой тишине и рождается решение. Послышался негромкий, угрюмый, хриплый и лязгающий звук металла, скрежещущего по камню, выхлопы газа, нарастающее подвывание моторов, дающих большие обороты,— шли немецкие танки. И тотчас откуда-то издали донеслись уверенные разбойничьи голоса.
А батальон молчал, молчал, и казалось, опытный и сильный противник достиг своей главной цели, подавил, ошеломил, прижал, распластал волю, душевную силу красноармейцев.
И вдруг треснул винтовочный выстрел, громоподобно ударило противотанковое ружье, за ним второе, и затрещали сотни винтовочных выстрелов, пулеметные очереди, ударили взрывы гранат. Живые были живы.
Немцы хотели разрезать оборону окруженного батальона. Они знали — разрезанная оборона теряет свою силу, как теряет жизнь разрезанное живое тело. Уверенные, что после жестокого огня упругость обороны нарушена, ткань ее омертвела, стала вялой и податливой, немцы направили удары в те стороны, где, мнилось им, легче легкого достичь быстрого успеха. Но танковое острие не вошло в живое тело батальона, а зазвенело бесцельно, отвалилось, затупленное и зазубренное.
Вавилову казалось, что он первым выстрелил по атакующим немцам. Но каждому из многих десятков людей казалось, что именно он, а не кто другой, первым нарушил тишину, сковавшую батальон.
Вавилову казалось, что не винтовочный выстрел раздался, а сам Вавилов отчаянно крикнул, и тотчас его голос подхватили сотни других голосов — и все вокруг загремело, запестрело вспышками огня. Он видел заметавшихся немцев, и, хотя он редко ругался, залегшие рядом с ним люди слышали, как он длинно выматерился.
Его поразило, что маленькие жужжащие козявки, бегущие следом за танками, и были причиной тех страшных горестей, разорения и мучений, которые он видел и о которых слышал.