Михаил Демиденко - Приключения Альберта Козлова
Лешки дома не было.
Часам к трем появился крестный, принес четверть самогонки из буряка.
Появилась тетка Авдотья. Тоже принесла четверть самогонки.
Появилась Языкатая Маруська. Молча поставила в угол двухведерный жбан с брагой.
Когда готовка была окончена, тетя Груня составила еду в печь, закрыла заслонкой.
— Слава богу, успела управиться.
Она вымылась во дворе под рукомойником, долго причесывалась, достала из сундука атласное платье. Я в третий раз видел, как она достает единственный наряд. Вынула сиреневые туфли. Посмотрела, погладила, протянула дочке:
— На, бери, радуйся! Помру — вспомнишь. Избавлю тебя, избавлю.
Зинка от радости запрыгала, завизжала и тут же напялила туфли на босые ноги.
Лешка появился где-то часам к шести.
С конца улицы донеслось дрынканье балалаек и писк гармошки: по деревне шли призывники! За ними катилась толпа девок, родственников, ребятишек. Призывники шли посредине улицы. В руках балалайки, гармошки. Кепочки сдвинуты на затылки, рубашки расстегнуты. Они подходили к каждому двору и кричали:
— Эй, дядя Яким!
Или:
— Эй, Ивановна, уходим в армию! Прощай! Помни!
Потом шли к следующему двору, сцена повторялась:
— Эй, — Петровна! Призывают! Прощай!
Петровны, Ивановны торопились к калитке, выносили преподношения: деревня уже знала, что подчищают подлесок.
Орава ввалилась в дом. Стало тесно, душно, пахло перегаром, потом, махоркой… Тетя Груня вынула из печи готовку. Поставила блюда с огурцами, капустой — все, что было в доме. Появились четверти с самогонкой.
Встал крестный. Откашлялся и начал:
— Пришло и ваше время, ребята… И твое, Борис, и твое, Иван, твое, Васька, Пашка, Николай, Микита, твое тоже, Ляксей, и всех остальных…
Оратору не дали довести речь до конца, потому что со двора донеслись крики ребятишек:
— Кила идет! Кила пришел!
В дверях вырос бригадир, желчный, хитроватый мужик. Его и уважали, но больше побаивались. На лавке раздвинулись, Кила сел за стол, успев грозно посмотреть в сторону тети Груни. А та сделала вид, что ее никакие грозные взгляды не касаются. Она стояла у печки, следила, чтоб все были довольны угощением.
— Слушайте пожелание! — продолжал прерванную речь крестный. Он стоял во главе стола, держал стакан с самогонкой в руке. — Пришло и ваше время. Что ж… Никогда не было, чтоб никак не было, как-нибудь да будет. Во, глядите, — он поставил стакан на стол, задрал рубашку, показал белый шрам через пузо. — Я сам был на империалистической. Во как шрапнелью… У мужика доля такая — когда спокойно кругом, так о нем никто не вспомнит, как лихо, так бегут: «Спасай Отечество, спасай!» Без нас никто Отечество не спасет. Кто, кроме нас? Самая главная должность на войне — солдат. Помню, в семнадцатом в полк енерал приезжал, чтоб, значит, в атаку пошли за Отечество. Построили полк…
Его никто не слушал, каждый говорил свое. Лешка подозвал меня. Большая честь — малолетку подозвал к столу призывник. Вообще-то Лешка Чередниченко относился ко мне с уважением, не в пример одногодкам, тому же Гешке Ромзаеву. Лешка советовался со мной. Прочтет новости, в газете или услышит радио в сельсовете, придет, начнет разглагольствовать о причинах отступления, о союзниках, втором фронте… Как ни странно, я разбирался в этих вопросах лучше.
— Алик, — сказал он грустно, но с гордостью, — ухожу, друг! Вот ухожу, садись сюда, подвиньтесь, Алику место дайте. Эй, мать, дай стакан, налей Алику. Может, нам придется воевать, ему довоевывать.
Тетя Груня не возразила, поставила граненый стакан, кто-то налил в стакан ужасной, вонючей жидкости.
— Не могу! — взмолился я. — Не надо! Тьфу! Не буду!
— Ты брось! — обиделся не на шутку Лешка. — Я на тебя загадал — если выпьешь до дна одним духом — значит, живым вернусь, не осилишь — знать, и мне войны не осилить, убьют! Убьют меня, если не выпьешь. И ты будешь виноват, если меня наповал в сердце… Вот убьют тогда — и все!
— Я не могу!
— Эй, хлопцы! — обратился к столу Лешка. — Он отказывается пить за наше здоровье…
— Это ты брось! — возмутились ребята за столом. Мне дали подзатыльника. — Брось! Накаркаешь! Не трусь!
И последнее их слово решило… Я выпил. Что же оставалось делать? Я не хотел несчастья ребятам. Я вылил эту гадость, чтоб не быть трусом. Страшная гадость! Я выпил, и мне стало плохо. Я рванулся… Меня схватили, придавили к лавке, сунули в рот соленый огурец. Но невозможно было перебить запах сивухи, я пропитался им. Весь мир пропитался запахом сивухи.
Через несколько минут все поплыло, размазалось, как блин на сковородке. Я уставился на обглоданные кости, они остались от петуха, и весь мир у меня сжался до размера этих костей. Я глядел на них, и мне было невероятно смешно от мысли, что это было раньше петухом. И нет петуха… Кукарекал — и нет его…
Потом все куда-то пошли. И я пошел. Шла тетя Груня… Мне показалось, что это очень важно — идти по деревне неизвестно куда, цепляясь ногами за землю. Ведь не просто мы шли, шли для чего-то. И это что-то было важным.
На столе лежал целый вареный петух… Целый!
Как же так, ведь я собственными глазами видел, как его съели? Может, он наоборот? Перьями обрастет, поднимет голову, закукарекает и улетит?
Я выбрался из дома во двор. Дом чужой… Куда это забрели?
Распахнутые окна дома облепили ребятишки. Они громко комментировали, что происходило там, внутри, дома.
— Кила третью кружку пьет!
— Лешка «Цыганочку» бацает.
— А ну… дай сяду! — закричал я.
И ребятишки, те самые ребятишки, что безбожно задирались, когда я был тихим, трезвым, которые помогали Гешке отнять у меня трояк в школе, уступили без слов место на завалинке.
— Гешку убью! — поклялся я и поверил в то, что-сказал.
Проснулась невероятная злоба. И до того Гешка Ромзаев стал ненавистным, что я понял: если не пойду и не зарублю его топором, мне просто житья не будет.
Я выломил дрын из плетня и пошел убивать Гешку… Смутно помню, как шел по деревне, размахивая дрыном.
Я нашел Гешку…
Он перепрыгнул через канаву и убежал.
Потом было похмелье. Первое в жизни, гнусное… Страшно было не физическое состояние, а гадливость к самому себе. Точно наступал рассвет — вот видна крыша дома, вот уже различаешь сад, журавль колодца, так и память, она оттаивала, и припоминались новые и новые подробности загула. И это было ужасно…
Собственно, проводы в армию прошли весьма благополучно: не произошло драки, никого не покалечили, не прибили. Я слышал, как женщины то ли с похвалой, то ли с осуждением переговаривались:
— Не те времена! Да и молодые не те… Помнишь, на, свадьбе Чумичева неделю…
— Две недели, две недели!
— Может, не две, полторы точно… Полторы недели гуляли. Помнишь, Кривошея били? Мужики с нашей деревни пошли на Песковатку. С кольями. Тут было! Теперь, культурные.
— Культурные! Алик-то ваш — вот те и культура, вот те и из города. Поймал бы Гешку Ромзаева, порешил, бы… Ох, как он его гнал! Ну, думаю, товарки, догонит — и будет дело.
— Говорят, в городе все хулиганье.
Часов в девять пришли друзья Лешки, долго шарили под лавками, искали похмелку. Выпили. Покуражились напоследок.
К обеду народ собрался к школе.
Когда призывники отдали дежурному командиру повестки, парней пропустили в спортзал, где вечерами крутили кино, у двери поставили часовых и запретили без разрешения входить и выходить из зала, тогда начался рев. Женщины заголосили, забились в плаче…
И ребята сразу стали другими, чужими. Стало понятно, что их навсегда оторвали от дома, от того, что было детством, юношеством, что по ту сторону порога у них началась иная жизнь, отличная от той, которая осталась здесь, за порогом, во дворе.
И народ полез к окнам. Люди подсаживали друг друга. Матери, жены, невесты…
Заглядывали в зал, искали глазами своих — и не узнавали, не находили. Когда находили и узнавали — радовались и еще горше плакали.
Солнце палило. Люди вскоре расслабли, устали, очень хотелось пить. Народ расположился в тени школы и каштанов. Я присел рядом с крестным и Килой. Они сидели, как калмыки, на корточках.
На весь двор школы заговорил громкоговоритель. Бесстрастный, механический голос сообщил сводку с фронта. Говорил он немного, еще меньше можно было понять. Он сказал: «Превосходящие, силы… Незначительные… Тактические маневры».
— Это про что? — не понял крестный.
— Дон берет, — ответил Кила и сплюнул. — Дону конец — вот тебе и загадка! Говорильню развели, а войну проглядели. Не было порядка и не будет — два дня на сенокос баб не выгонишь.
Во дворе произошло движение. С земли поднялись женщины, старики. Встал крестный.
Появилась пожилая женщина. Седые волосы у нее были собраны в тугой валик на затылке. Женщина была одета в черный костюм, на лацкане строгого пиджака орден Ленина. Я почувствовал, что это идет учительница. Это и была учительница, директор школы.