Олег Смирнов - Обещание жить.
В то время когда Макеев шел с Фуки от речки, сержант Друщенков проснулся. Сердце колотилось, словно на гору взбирался. Да, гора снов: то видишь, это видишь, громоздится друг на друга, и будто подымаешься все выше и выше, а вот до вершины никогда, видать, не дойдешь, восхождение бесконечное. Горестные это сны. Да не сами сны, горестно пробуждение, понимание тягостно: кого видел во сне живыми, въяве мертвые — мать, жена, младшие сестры и братенок-последыш, все-все мертвые. Полгода уже, как отписали Харитону: каратели окружили село, жителей согнали на базарную площадь и порешили из автоматов, избы подожгли. Никто не остался в живых, от мала до велика, заместо села — головешки. Так рассчитались немцы за то, что Ивантеевка помогала партизанам, едой помогала, подвозом, ночлегом. Оккупация кончилась, и на запрос Харитона Друщенкова райисполком прислал бумажку: так, мол, и так, уважаемый земляк, доводим до вашего сведения печальную новость. Скажем прямо: невеселая. Как прочел бумажку со штампом, будто отравы хлебнул. Муторно, душу печет. Немало нынче подобных ему. Война произвела в круглые сироты. Отец погиб еще в сороковом году, на финской, под Выборгом. Но отец не снился, не вспоминался. Может, потому, что недобрый был, пил, гулял, мать крепко обижал, да и детям доставалось под пьяную руку.
Мать чаще виделась в работе: хлеб печет, полы моет с песком, сыплет зерно курам, белит избу, пропалывает огород, прядет шерсть — всегда виделась в белой косыночке, завязанной под подбородком, неугомонная, непоседливая. А жена снилась — то разряженная по-свадебному — они об руку идут в сельсовет расписываться, то в исподнице, жаркая — они в обнимку лежат в горнице на пуховой перине. А сестренки, они и есть сестренки, он любил их, толстеньких, неповоротливых, не меньше, чем болезненного капризного братенка-последыша. Родная кровь… Харитон стонал, скрипел зубами, кое-как справлялся с сердцебиением. Нету ее больше на свете, родной крови. Вся повытекла, впиталась в ивантеевскую землицу.
Он мотнул головой, озираясь. В шалаше никого не было: повыползали на вольный воздух. И Харитон ощутил, как одинокость, заброшенность, ненужность вяжут его по рукам и ногам. Чтобы порвать эти путы, ему надо тоже выйти на волю, к людям. И еще надо увидеть деревеньку, что недалеко отсюда, ее избы увидеть, ее жителей. Чем похожа она на Ивантеевку? Или ничем не похожа?
Выйдя из шалаша, Харитон пожмурился на солнце, расчесал жесткие каштановые волосы на пробор, в рассеянности подул на гребешок с полуобломленными зубьями, прикурил у Евстафьева. Он пускал дым через ноздри, тонкие губы сжаты в линеечку, смотрел, как Евстафьев штопал на деревянной ложке рукав шинели. Нитки черные, сукно серое. Штопка будет выделяться. Но ниток под цвет шинели в роте нету. В конце концов, это забота старшины, а не отделенного. И вообще поднадоело глядеть на армейское обмундирование — шинели, гимнастерки, пилотки, одно и то же. Хочется взглянуть на гражданскую одежку. И не столько на мужскую, сколько на женскую. Очень хочется. Сбегать в деревеньку? Это близко. Сейчас вроде никто никому не потребен. Быстренько обернется.
Друщенков растер окурок подошвой, шагнул за шалашик. И сразу чувство одиночества и ненужности будто ослабело. И почему-то ослабели ноги. При чем тут ноги? Смешно. Ни черта не смешно.
* * *Деревушка открылась с пригорка, на который Макеев и Фуки взошли по изгибистой тропке. Пригорок оброс рябинами, их желто-красные гроздья источали прогорклость, а надломленная ветка ближней к Макееву рябинки цвела белым цветом, как в мае! И благоухала! Можно догадаться: здоровые отцвели, дали завязь, вот уже и ягоды, больная зацвела запоздало и бесплодно. Макеев хотел потрогать эту покалеченную ветку, но раздумал, убоявшись причинить ей лишнюю боль. Илья ткнул пальцем вниз:
— Любуйся! Цель нашего похода.
Избы лежали в низине, через нее, цепляясь за изгороди и черемуховые кусты, полз туман. Удивительно: днем туман, да и не ползет он вовсе, а бежит — так резво перемещается от двора к двору. Сизая пелена обволакивала жердины, колодезные журавли, стены изб и сараюшек, рвалась на клочья, снова смыкалась, вытекала из низины на обширный выгон между деревней и леском. Он был пустынен, а на улице в разрывах тумана виделись человеческие фигуры. И гражданский люд и военный. Фуки проворчал:
— Уже шуруют.
— Мы опоздали? Зря заявились? — спросил Макеев.
— Подначиваешь, маршал?
— И не думаю.
— А вот и не зря! Положись на меня. Не задавай лишних вопросов и делай, что скажу. Усвоил программу?
— Валяй, валяй, — сказал Макеев, вдыхая напоследок медвяный запах не к сроку, безнадежно зацветшей рябиновой ветви.
Они спустились с пригорка, и, пока спускались, Макеев приотстал. Не мудрено: Илька Фуки рвется к приключениям-похождениям, а Сашка Макеев как бы оттягивает эти самые приключения, хотя для виду и бодрится. Да какие там, ей-же-ей, приключения могут быть в этой деревеньке из десятка дворов, забытой немцами и, как видно, не забытой богом, если она сохранилась на божьем свете. Опять бог, божий… Он исусик какой-то, что ли? Напротив, он Сашка-сорванец, голубоглазый удалец, веселый Саша, игрушка наша. Белиберда и пошлость. Просто он Александр Макеев, комвзвода-один.
Проселок обернулся в улочку, поверху пыль прибита туманом, а под ней, под сыроватой коркой, сухая и словно взрывающаяся от своей сухости пыль. Ну, пылить кирзачам не в диковинку. Они для того и сработаны, кирзачи.
Фуки подождал, когда Макеев догонит его, и произнес:
— Знаешь, я убежден: пройдет сто, тысяча лет, а народ все будет говорить: «Было до войны», «Было после войны». Великая Отечественная — как водораздел, как черта. До и после… Согласен?
Макеев кивнул, про себя подивившись: у Ильки на уме не одни похождения-приключения, на подходе к ним успевает думать и о другом.
— С этим согласен, — сказал Макеев. — Хотя загадывать — гиблое…
Фуки не дал ему договорить, высунул язык, подмигнул, состроил рожицу, превратился в знакомого, привычного Ильку Фуки. Будто силясь вернуть того, исчезнувшего, Макеев сказал:
— Может, война и не запомнится на веки вечные, что помнить о бедах да страданиях? Забудут люди о войне через двадцать, тридцать лет…
— Не забудут! — беспечно отозвался Фуки.
Из крайней избы вышел солдат и, постояв у ограды, направился по улице к лесу. Увидев офицеров, на секунду опешил, но затем, подобравшись, попер напролом плечи развернуты, грудь колесом, рубит строевым, рука — у виска, глаза едят начальство. Разве столь бравого вояку, у которого к тому же звякают медали и топорщатся желто-седые гвардейские усы, остановят молоденькие лейтенанты? Поинтересуются, по какой надобности околачивается он в деревне, где нет подразделений? И они не остановили бравого служаку, физиономия коего что-то слишком румяная, ничем не поинтересовались. Они только переглянулись, и Макеев подумал, что служака возрастом напоминает Евстафьева. Того самого Евстафьева, который воюет с сорок первого и трижды был в плену, который безотказен, надежен, рассудителен, терпелив и который воплощает для Макеева понятие «народ». Простой народ, решающий все. Ближайший пример: не поднимутся такие, как Евстафьев, в атаку, и не взять города, села, хуторка, высоты, будь хоть архимудрые и наигрозные приказы. Можно привести и более отдаленные и более масштабные примеры, но не сейчас. Потому как сейчас Александр Макеев будет делить со своим другом-приятелем похождения-приключения. А перепады в мыслях у него, у Макеева, не меньшие, чем у Фуки: то о важном, то о ерунде.
В избу, из которой вывалился краснолицый гвардеец, они не стали заходить. Фуки свернул к следующей, взглядом приглашая Макеева следовать за ним.
7
Изба была добротная, но старая, с почерневшими бревнами, белые некогда наличники на окнах и над дверью и те потемнели, истрескались, соломенная кровля также потемнела от времени. И жили в этой избе, как выяснилось, старые-престарые люди. Дед с бабкой. Дед как дед — сухонький, подслеповатый, бабка как бабка — морщинистая, беззубая, с отечными ногами.
Они сидели на скамейке возле сараюшки, под навесом, она чесалась гребнем, а он глядел на нее и на подходивших лейтенантов. Фуки широчайше улыбнулся:
— Здравия желаем, папаша и мамаша!
Старик подслеповато сощурился, дернул маленькой, словно невесомой головкой, высморкался, пальцы вытер о замызганные холщовые штаны. А вот старуха обрадовалась. Энергично, молодо отбросив волосы назад и сноровисто повязав их платочком, она поднялась навстречу лейтенантам, развела руки и поклонилась в пояс:
— Здравствуйте, сыночки! Будьте гостями, проходите!
Она суетилась вокруг них, усаживала на скамейку и точно невзначай касалась их плеч, и каждая морщинка на ее лике высветлилась.