Андрей Дышев - «Двухсотый»
Герасимов растерянно кивал, представляя Гулю. Худенькая и маленькая… Нет, при чем здесь Гуля? Сейчас речь об Элле, о женщине, с которой он расписан. Элла по росту вровень с Герасимовым – сто семьдесят шесть. Крепкая, крупная, плечистая. Когда идет, делает широкие шаги. По лестнице поднимается – каждую вторую пропускает. Как-то ошиблась с замком и вместо того, чтобы отпереть дверь, стала его запирать. В результате ключ сломался, часть его осталась в замочной скважине, пришлось потом личинку менять. Любимая одежда – джинсы и брюки. Любимая обувь – кроссовки. Сильная женщина. Что ей надо для полного счастья?
В общем, взял Герасимов кожаную куртку, заведомо зная, что Элла в нее не влезет. Плевать. Это ее, Эллины проблемы. Забери барахло и отстань. Дай побыть одному, посидеть в безлюдном сыром парке, где пахнет сочной листвой и мокрой землей, побродить по знакомым улочкам, посидеть в прокуренных пивнушках, поглазеть на людей, послушать их разговоры. Это такое счастье – жить и потреблять небольшие человеческие радости. Герасимов посидит в парикмахерской, сходит в кино, пообедает в кафе, позвонит друзьям. Он никуда не будет спешить, не будет укрываться, прислушиваться, пригибаться, ползать, выискивать, кричать. Он будет спать днем, затем полдничать, просматривать вечернюю прессу, он будет вежливым и учтивым с соседями и знакомыми по улице. Он будет похож на холеного бюргера, проживающего остатки своих дней в сытости и комфорте. Он будет каждую секундочку наслаждаться миром и покоем. Кто знает, что такое война, знает цену миру.
Подарков получился целый чемодан. Чтобы закрыть замки, Герасимову пришлось встать на крышку коленом. Гуля зашла к нему в кабинет тихо, присела на диван, словно тень, посмотрела на Герасимова затравленно.
– Я слышала, ты едешь завтра?
– Да.
– С колонной?
– Начпо приказал.
– Это же опасно, Валера! Неужели нельзя дождаться самолета? Тебе так не терпится, что ты готов рисковать?
Ее слова задели его, потому что она ненароком произнесла правду: ему не терпелось уехать в Союз.
– Гуля, милая, – не оборачиваясь, произнес он. – Я здесь рискую почти каждый день. И это не причина, чтобы торчать еще неделю. К тому же мне приказал ехать начпо.
Ее душило чувство безысходности. Она тупо смотрела, как он запирает замки на чемодане. Это конец. Она его теряет. Да и Герасимов – уже не Герасимов, а его объемное изображение, словно в стереокино. Протянешь к нему руки, попытаешься обнять – и окунешься в пустоту.
– И когда… колонна отправляется?
– В семь… Черт, куда я положил загранпаспорт и отпускной? Не видела?
– Перед тобой, на столе.
– Что тебе привезти?
Он обнял ее. Гуля закрыла глаза. Не он, не он! Это чужой.
– Время пролетит быстро, – успокаивал он ее. – Ты и не заметишь.
– Ты написал ей, что приезжаешь?
– Кому? – Герасимов отстранился, весело заглянул девушке в глаза, ласково потрепал ее за кончик носа.
Гуля не знала, как назвать ту женщину. Сказать «жене» язык не поворачивался. Имя тоже не хотелось произносить, как что-то неприличное, ругательное. Она не стала уточнять вопрос и произнесла скомканно:
– Значит, завтра в семь…
Она будто прикидывала в уме, в котором часу ей надо встать, чтобы успеть подойти к колонне. Но уже знала, что провожать Герасимова не пойдет. Ни за что не пойдет!
– Да, в семь.
– Я пойду?
– Давай… Мне еще надо Ступину дела передать.
Он не спросил, придет ли она его провожать. Они расставались как-то непонятно: то ли окончательно, то ли предварительно. Никто не хотел произносить прощальных слов, откладывая их на будущее. Судорога свела Гуле рот. Она повернулась и, не чувствуя ног, вышла. Все рухнуло. Конец жизни. Он, превратившись в белого голубя, улетает отсюда куда-то вверх, к солнцу, к зелени, цветам и фонтанам, к невообразимой счастливой и яркой жизни. А она останется здесь, в глубокой серой яме, где одна сплошная пыль, которая словно серым пеплом припорошила ее туфельки с золочеными застежками. А Герасимов глянул ей вслед, легко подавил в себе чувство жалости. Наверное, как-то иначе они должны были проститься, но как? Просто у него нет времени, он торопится, еще нужно сделать кучу дел, проинструктировать Ступина, погладить рубашку – Герасимов поедет в повседневной рубашке! Тускло-зеленая, из плотной ткани, в которой на жаре жарко, тело становится липким, воротник темнеет от пота. Но это в Союзе она «повседневная», то есть обычная, будничная, а здесь ее надевают по большим праздникам и отправляясь в Союз. Нет на свете праздничнее одежды, чем повседневная рубашка с накладными погонами и золотистыми звездочками! Она – символ травы, а значит, жизни.
Забежал командир минометной батареи Валентин Турченко с перебинтованной головой – ударился лбом о крышку люка, когда БТР подскочил на колдобине, теперь ходит с повязкой, в медсанбат ложиться не хочет.
– Я слышал, ты завтра в Союз едешь? Не прихватишь дубленку для моей жены? Тебя в Термезе встретит мой человек, передашь ему.
– А если на таможне отберут?
– Не отберут!
– А все же?
– Да и хрен с ней! Валера, попробуй, по гроб обязан буду! У меня замена только в сентябре, а у нее день рождения через неделю.
– Упакуй хорошо.
Потом пришел командир саперного взвода Серега Сычев, худой, как грабли, с едва отросшим ежиком на голове – Серега последовал странной традиции многих полковых офицеров бриться наголо Восьмого марта.
– Привези хомуты из Союза. У кого ни спрашивал – нет. Мне всего-то десяток нужен. Они в каждом хозяйственном продаются. По семь копеек за штуку. А я тебе «итальянку» подарю, цветочный горшок из нее сделаешь.
– Свою «итальянку» используй для очистки сортиров, – посоветовал Герасимов. – Хоть всю базу говном забрызгаешь, зато выгребная яма будет чистой… На бумажке напиши, какие именно хомуты нужны, а то забуду.
Он был тороплив, нарочито грубоват, скрытно взволнован. В Союз! Предел мечты любого бойца или офицера. Отсюда – туда, вырваться, ожить, воскреснуть! О том, что придется возвращаться, думать не хотелось. Эта мерзость – возвращение – состоится когда-нибудь потом, не скоро, в какой-то другой эпохе, а сейчас впереди маячил только желанный отъезд. Ему завидовали зеленой завистью все. Все, кроме командира гранатометного взвода Грызача, который со своим немногочисленным и деградированным подразделением бессменно торчал на макушке горы Дальхани, блокируя дорогу на Ташкурган. Грызач появлялся в полку один раз в два-три месяца, чтобы пополнить боеприпасы. Выглядел он всегда безобразно. Вонючий, черный от грязи, копоти и загара, заросший, лохматый, с дурными глазами, полными злобного восторга, Грызач бродил по расположению полка, наводя своим видом ужас на молодых офицеров, только прибывших из Союза. Он болтался по базе всегда в одной и той же одежде, если, конечно, грязное, насквозь просаленное и прокопченное тряпье можно было назвать одеждой: это были растоптанные высокие ботинки без шнурков, зауженные, неопределенного цвета бриджи, десантная тельняшка (спрашивается, при чем тут тельняшка в мотострелковом полку?), маскхалат без пуговиц, подпоясанный на впалом животе брючным ремнем, и короткая штормовка с капюшоном, в котором, как в кармане, всегда можно было найти припрятанные на черный день окурки. Командование полка шизело от его вида, но максимум, на что были способны офицеры штаба, так это поскорее обеспечить Грызача всем необходимым и выпихнуть назад, на гору Дальхани. Призывать Грызача к аккуратности, уставному виду и офицерской совести, как, собственно, и наказывать, не было никакого смысла, ибо хуже, чем уже было, Грызачу сделать никто не мог. Он достиг такого дна, ниже которого была разве что только мучительная смерть. Круглый год Грызач со своим взводом и ротой, которой был придан, выживал на лысой верхушке горы в кольцевом замкнутом окопе, обложенном со всех сторон каменной кладкой и мешками с песком. Бойцы спали вповалку на камнях, еду разогревали на солярке в пустых коробках из-под патронов, за водой спускались к арыку, безбожно забивали косяки и настаивали брагу в круглой ямке, выстланной плащ-палаткой. Душманы редко атаковали этот опорный пункт, проявляя, должно быть, чисто человеческое сострадание и уважение к небывалому стоицизму шурави.
В этот вечер Грызач тоже забрел к Герасимову.
– Слышал, в Союз собираешься? Будешь в Термезе, кинь в почтовый ящик, – попросил он, протягивая Валере незакленный конверт. – Это письмо мой бабе. Не хочу, чтобы штамп полевой почты стоял. Я ей не говорю, что в Афгане служу. Пусть думает, что комендантом Термеза.
В конверт было вложено цветное фото, на котором совсем не похожий на себя, чистенький, холеный, улыбающийся Грызач позировал в плавках на берегу какого-то живописного лесного озера.
Боеприпасы и провиант были получены, и Грызач, поднимая ботинками перемолотую гусеницами пыль автопарка, направился к своей БМП, такой же грязной, замасленной и черной, как и он сам. Неподалеку, к своему несчастью, пробегал пес Душман. Грызач поманил собачку, потрепал ее за ухом, пощупал выступающие через толстую кожу жилистые мышцы и затолкал барбоса в десантное отделение. Три часа спустя ошалевший от езды в душном и темном чреве боевой машины Душман выполз на свет божий и, щурясь от лучей заходящего солнца, пометил каменную кладку опорного пункта гранатометного взвода. Принюхиваясь к новым запахам, он неторопливо обследовал окопы, порылся в куче пустых консервных банок, спугнув тучу мух, затем забрался на мешок с песком и жалобно тявкнул на остывающие унылые горы. Такой же тощий и жалкий боец Курбангалиев, зажав дрожащее тело собаки между ног, выстрелил псине точно между ушей, сверху вниз, чтобы пуля, пройдя навылет, воткнулась в землю. Потом он вспорол псу живот, выгреб кишки, желудок и печень, торопливо и не очень умело содрал кожу и, распластав тушку на плоском камне, мелко порубил ее штык-ножом. Жаркое он готовил в цинковой коробке, предварительно растопив в ней несколько комочков свиного жира из тушенки, потом крепко посолил и под конец добавил полбанки заплесневелого плавленого сыра. Взвод, пожирая жаркое, дружно лязгал ложками и похваливал. Получилось вкусно.