Илья Эренбург - Буря
Немцы продолжали отчаянно сопротивляться; каждый город приходилось штурмовать. Порой и жители стреляли из окон. Но когда советские части доходили до центра города, все менялось, как в сказке. Жители, даже те, что час назад стреляли, превращались в мучеников, пострадавших от Гитлера. Город лихорадочно резал простыни. Белые полотнища болтались на всех фасадах, выползали из окон; обрезками немцы перевязывали рукава.
Отовсюду выходили люди, томившиеся в неволе: украинские девушки, которых хлестала по щекам Христина Штаубе или другая своенравная немка, рабыни, проплакавшие свои глаза на подземных заводах или в хлевах красномордых скотоводов; французские военнопленные, пять лет протомившиеся в шахтах Силезии, англичане и американцы, которые были аристократией немецкой каторги, завсегдатаи варшавских цукерен, превращенные в землекопов, и пражские доценты, чистившие солдатские нужники. Кого только не встречал Минаев! Здесь были и голландский актер, арестованный немцами за то, что зрители прервали аплодисментами монолог шекспировского героя, и норвежский пастор, не отслуживший вовремя панихиды по солдатам фон Паулюса, и миланский адвокат, рассорившийся, хотя поздновато, но шумно, со своим дуче. Минаев рассказывал:
— Даже австралийцев видел. Идут и радуются, как будто они не антиподы, а откуда-нибудь из Пензы…
Минаев шутил, а в душе он был взволнован невиданным зрелищем: ничего не возразишь, действительно освобождаем!.. Думал ли я, когда мы сидели на проклятом курганчике, что дойду до Германии и какой-то долговязый американец из штата Мичиган будет мне кричать «тенкью»?.. С этим американцем Минаев разговорился — он был сыном чешского эмигранта и понимал по-русски.
— Здорово, что вы сюда пришли! — восклицал американец. — Я-то ждал, что нас освободит Паттон а вижу — русские… Главное, что мы с вами встретились, правда?
— Правда, — ответил Минаев. Он задумался, потом улыбнулся. — Знаете, когда мне очень хотелось с вами встретиться? В сентябре сорок второго. Я тогда прогуливался по одной степи, было жарко и скорее невесело… Вот тогда мне пришло в голову, что хорошо бы встретиться с американцами. Я ведь знал, что это веселые парни, любят джаз. Я его тоже люблю… Думал — пошутим вместе, позабавимся. Но та встреча не состоялась… Я очень рад, что мы вас освободили и что мы встретились теперь в Бранденбурге. Лучше поздно, чем никогда. Вот женщины этого не понимают, одна мне прямо сказала, что лучше никогда, чем поздно…
Американец загрохотал:
— Ну и весельчак! А у нас говорили, что красные никогда не смеются…
Снова шли вперед солдаты Минаева. Завязывался короткий, но жестокий бой. Появлялись обрывки простынь. Солдаты пили шнапс и ругались. Всеми овладело нетерпение последних часов перед развязкой.
А по дорогам двигались освобожденные. Американцы и англичане шли налегке. Американцы шумели, старались хлопнуть по плечу каждого русского, отпускали комплименты девушкам, восторгались советскими танками и требовали от встречных лейтенантов, чтобы им немедленно предоставили помещение с душем, а потом отправили в Оклахому или в Небраску. Англичане были высокомерны и спокойны, сдержанно радовались свободе и сдержанно тосковали о пятичасовом чае. Больше всех было французов. Многие из них катили на немецких велосипедах, прихватив кто гуся, кто теплый джемпер на первую послевоенную зиму, кто аккордеон. Они быстро разобрались в обстановке, поняли, что русским не до них, самостоятельно передвигались на восток и мгновенно превращали бродячую свинью или барана в такое замысловатое рагу, что русские, которых они угощали своей стряпней, говорили: «Ну и народ — все у них повара…»
Однажды на такую трапезу попал Минаев. Его полк стоял неделю на месте: говорили, что подтягивают артиллерию. Минаев вдруг увидал на немецком домике широковещательную вывеску: «Ресторан Чортова кухня для Союзных войск». Оказалось, это дурачатся освобожденные французы. Один из них говорил немного по-русски: два года проработал на заводе с советскими. Минаева угостили каким-то диковинным блюдом и ромом. Потом французы очень громко и очень нестройно пели, слова были непристойные, а мотивы напоминали заупокойное богослужение. Когда все поели, попили, погорланили, француз, говоривший по-русски, сел рядом с Минаевым и начал расспрашивать про Россию. Минаев был поражен: француз знал и про Днепрогэс, и про московское метро, и про стихи Маяковского; несколько раз он перебивал Минаева — подсказывал.
— Где вы все это узнали? От наших в плену?
— Нет, во Франции. Я был студентом, но у нас даже среди студентов были люди, которые искали правду о Советском Союзе, я говорю «даже» потому, что студенчество у нас не впереди… Когда началась война, я вошел в подпольную организацию. Потом мне пришлось уехать из Парижа в Марсель. Там я участвовал в операциях: напали на немецкий клуб, освободили арестованных товарищей. Когда немецкие войска вошли в Марсель, мы жили одним — Сталинградом. Мой товарищ Нико убил немецкого лейтенанта и приколол к его груди записку «в честь Сталинграда»…
— Не знали мы этого, когда сидели там… Я ведь у Сталинграда все время проторчал — на одном отвратительном холмике…
Француз взволновался, что-то сказал товарищам; все подошли, стали разглядывать Минаева: русский, который был в Сталинграде! Минаев засмеялся:
— Ну, что тут удивительного? Вот немца, который был у Сталинграда, вы здесь вряд ли встретите. А наших сколько угодно… Мне нравится, что ваш Нико в честь Сталинграда застрелил фрица. Это лучше, чем посылать телеграммы…
— Телеграммы посылали не мы. Нико расстреляли — его взяли месяц спустя. Он еще до войны был коммунистом. А я с сорок первого.
Минаев теперь в свою очередь с удивлением оглядел собеседника:
— Никогда еще я не разговаривал с потусторонним коммунистом. А много во Франции людей, которые думают, как вы?
— Примерно треть, другая треть думает наоборот, почти как немцы…
— Погодите, где же у вас третья треть?
— Те вообще не думают.
— А как вы пришли к этому?..
— От обратного… Я очень люблю моего отца, он честнейший человек, но профессиональный скептик, кажется таких людей можно встретить только во Франции. С детства я от него слышал: «Люди — подлецы. Среди собак еще попадаются порядочные, которые не отнимают кости у маленькой собачонки и не гордятся тем, что они породистые сенбернары. А среди людей я таких не встречал». Говорил: «Во Франции было три с половиной революции» (за половинку он считал восемьсот тридцатый). А каковы итоги? При Людовиках герцог был выше маркиза, а маркиз выше графа. Теперь другая котировка: «Рио-Тинто», «Роял-Детч», «Мексикан Игл»… Отец думал меня этим отпугнуть от политики, а он первый мне раскрыл глаза… Несчастье Франции, что у нас из неверия сделали веру, есть настоящие фанатики неверия. Мой отец доктор, он возится с больными, а рассуждает так: «Я его вылечу от воспаления легких, потом он умрет от воспаления почек. Когда-то умирали от чумы. Обрадовались „уничтожен бич человечества“ и начали прилежно умирать от рака. Когда победят рак, появится какая-нибудь новая пакость…» Я тоже француз, люблю посмеяться, знаю, что и на солнце пятна, но я не хочу удовлетвориться иронией. Мы слишком долго перелицовывали, пора кроить. На моих руках умирали товарищи и во Франции, и здесь в лагере. Я простился с одной девушкой в Марселе, мы условились, что назавтра пойдем купаться, ее взяли гестаповцы и замучили. Неужели она умерла за то, чтобы снова Даладье валил Рейно или Рейно валил Блюма? Нет, теперь многое должно перемениться…
Прощаясь с Минаевым, он сказал:
— Если попадете в Париж, я вас угощу лучше, чем сегодня, покажу вам хороших товарищей. Я сейчас запишу адрес… Зовут меня Рене Морило.
Минаев написал своей мамуле:
«Вчера я ужинал у французов. Они меня накормили чем-то сверхъестественным, говорили, будто это вульгарная утка, которой надоело крякать на немецком пруду, но я тихо подозреваю, что это загадочная помесь вола и лягушки. Впрочем, дело не в ужине. Ты мне писала в самое поганое время, что не нужно унывать потому, что у нас очень большая страна, это бесспорно, но вчера я установил, что наша страна куда больше нашей страны. Когда приеду, изложу тебе это в виде небольшого доклада о международном положении. Хотя мы довольно близко от Берлина, придется еще повоевать — немцы соображают исключительно медленно, а нам ждать неохота, у каждого свои причины торопиться. Я, например, хочу поскорее тебя обнять. Оля кланяется, просит сказать, что здорова и счастлива, в последнем я сомневаюсь — ее извели и немки, которые ее величают не иначе, как „фюрерин“, и твой неисправимый Митька».
Ночь пахла сыростью, морем, весной — тревожная мартовская ночь. Минаев долго думал о судьбе своего поколения и, засыпая, решил, что придется жить беспокойно, но этого беспокойства он уже не променяет ни на что.