Илья Эренбург - Буря
Самба долго стоял среди серо-сиреневых сумерек и повторял: «Париж!.. Мой Париж!..»
16
Нивель начал охладевать к немцам давно; он сам не отдавал себе отчета в том, насколько его рассуждения зависели от военных сводок. Уже год тому назад он записал в своем дневнике: «Нет ничего общего между духовной иерархией и произволом солдатни», — это было после разгрома немцев у Курска. Когда сдалась Италия, Нивель отметил: «Еще один шаг к развязке. Я сейчас думаю о том, что чистое дело требует чистых рук. Диктатура духа это не „новый порядок“».
Он хотел выйти из игры, говорил себе: я наделал много оплошностей, глупо было писать в газетах, я не политик, а поэт. Я защищаю идею. Как я могу отвечать за воплощение этой идеи немецкими интендантами или гестаповцами?
Были среди чиновников префектуры люди, связанные с голлистами, Нивель об этом догадывался; но напрасно он пытался войти в их доверие; как только он начинал критиковать действия оккупационных властей, собеседник замолкал или брал сторону немцев.
Весной Нивель встретил Лансье, предложил ему зайти в кафе. Лансье явно тяготился разговором. Нивель ругал немцев, а Лансье оглядывался по сторонам — боялся, что его увидят с Нивелем.
— Я очень рад, что среди промышленников замечается поворот в сторону национального начала, — говорил Нивель. — Мне передавали, что Пино…
Лансье неожиданно его прервал, с детским прямодушием спросил:
— А вы не боитесь прихода союзников?
Нивель возмутился:
— Я не понимаю, о чем вы говорите? Может быть, вам не нравится, что я служу в префектуре? Но у меня нет ни завода, ни «Корбей». А поэзия не кормит.
— Но вы…
— В сорок первом я приветствовал войну против большевизма. Это правда. Но это и тогда не означало, что я приветствую войну Рейха против западных держав. Я не журналист, я поэт и только поэт… Я не могу отвечать за политическое использование различными шарлатанами моих образов. Вы помните наш разговор три года назад о дневниках Андре Жида в «NRF»? Разве кто-нибудь посмеет его упрекнуть в том, что он восхищался мудростью Гитлера? Андре Жид теперь в Алжире, и голлисты им гордятся. Это естественно — музы пользуются правами экстерриториальности. Я не боюсь событий, я их ожидаю…
Лансье встал и, сказав, что у него болит печень, поспешно ушел. Нивель задумался: даже Лансье считает, что я связан с немцами… Я играл слишком малую роль, именно поэтому они жаждут со мной расправиться. Пино или другие промышленники выйдут из воды сухими. Им нужны стрелочники… Они предадут поэта…
Нивелю повезло. Его выручил старый знакомый, полковник фон Галленберг: дал разрешение на выезд в Швейцарию. Это было второго июня — за несколько дней до высадки союзников. Переехав границу, Нивель подумал: хоть один раз богиня разума спасла жреца безумия!..
Он очутился в маленькой деревушке над Женевским озером. Здесь он подыскал скромный пансион. Он отказывал себе во всем, даже бросил курить — французские франки, которые ему удалось вывезти, стоили здесь гроши. Через два-три месяца я окажусь на улице…
Женевский журналист Сэно, узнав о приезде Нивеля, решил, что за этим скрыт политический маневр. Нивель его дружески принял, но сразу сказал:
— Я поэт и только поэт. Я счастлив, что нахожусь в стране, которая всегда оказывала приют анахоретам и мечтателям. Я работаю сейчас над книгой стихов «Октаэдр моей души»…
Журналист спросил:
— Вы выступали в защиту «авторитарного режима», не правда ли?
— Никогда. Я выступал в защиту авторитетов. Вы не должны забывать о том трагическом положении, в котором очутилась моя страна после разгрома. Один из моих духовных наставников в то страшное время мужественно заявил: «Найти соглашение со вчерашним врагом это не трусость, а мудрость…» Я был обманут призывом защищать западную цивилизацию от большевизма. Я остался противником красных, но если вы будете писать о моей скромной персоне, не забудьте подчеркнуть — я прежде всего француз. Вы, наверно, знаете, что лицо судьи на порталах готических соборов всегда обращено к западу. У меня тоже есть судья — моя совесть, и она спокойно смотрит на зеленые воды Атлантики…
Нивель томился: мысли о каждом сантиме, скучные мещанские разговоры за табльдотом, жалкие журнальчики — у него взяли только два стихотворения… Он говорил себе: нужно продержаться два-три года. Столкновение между Западом и коммунизмом неизбежно. Внутренние дела Франции это только одна карта в игре, может быть некрупная… Конечно, все порядочные французы с восторгом встретят де Голля: он угадал будущих победителей. Петэн видит в нем достойного преемника. Но де Голль должен до поры до времени терпеть коммунистов, как союзники терпят Москву… Если бы у меня были деньги, я дождался бы своего часа. Но, кажется, поэту придется броситься со скалы в ущелье…
Во время меланхолической прогулки по берегу озера он случайно познакомился с американкой Мэри Лоу. Мэри провела два года в Париже, где ее застала война. Она не успела во-время уехать на родину — была больна, и нашла приют в роскошной гостинице на берегу Лемана. Дочь крупного плантатора, она выросла на дельте Миссисипи, среди хлопка, негров и патриархальной скуки. Отец ее рано овдовел и обожал свою единственную дочь, прощал ей все сумасбродства. Его огорчало, что Мэри не выходит замуж, он говорил себе: виноват я — плохо ее воспитал, но что я мог сделать в этакой глуши?.. Мэри уехала в Нью-Йорк, потом в Европу. В Париже она увлекалась сюрреалистами и ателье мод, читала Джойса, лечилась психоанализом, а замуж не вышла. Может быть, не нашлось охотников — красотой она не отличалась. Нивель, увидев ее, подумал: ну и уродка! У нее были рыжие волосы, высоко взбитые и похожие на колтун, большая челюсть. Она одевалась очень пестро, по-французски говорила бойко, но с таким акцентом, что Нивель не всегда ее понимал, употребляла очень грубые слова, не зная, что они означают.
Нивель был настолько одинок, что обрадовался этому знакомству; притом Мэри сразу сказала ему, что обожает французскую поэзию. Правда, он нашел, что у нее дурной вкус, но как хорошо, что можно говорить о стихах, а не об этой проклятой политике!..
Он прочитал ей несколько стихотворений из своей новой книги: он отходил от классицизма, искал в поэзии «ритма и воздуха». Она восхищенно восклицала: «О, это замечательно!»
Он посвятил ей поэму, которая начиналась стихами:
Желтая дельта. Белый хлопок.Черное небо в звездной сыпи.Слышишь ты сердца грозный ропот,Рыжая роза Миссисипи?..
Когда он произнес слова «рыжая роза Миссисипи», она вскрикнула и положила его руку на свою грудь:
— Вы слышите, как оно бьется?..
Неделю спустя он переехал в чудесный номер гостиницы с большой ванной комнатой, похожей на танцовальный зал.
Он записал в своем дневнике:
«Начинается второй искус. Третьего не будет. Прошу мою любимицу Прозерпину, узнавшую муки подземного царства, дать мне силы».
Он старался себя утешить: привыкну, не так уж она уродлива, нужно только научить ее скромнее одеваться. Притом у нее доброе сердце…
Мэри оказалась женщиной с тяжелым характером: об этом мог бы рассказать ее отец. Она требовала любви, в тридцать девять лет она хотела наверстать потерянное. Нивель говорил: «Спокойной ночи, дорогая», она отвечала: «Я вовсе не хочут спать. Почитай мне стихи. Начни с того, что ты мне подарил…» Он глядел на ее жесткие огненные волосы и покорно повторял: «Рыжая роза Миссисипи…» Он понимал, что раньше чем через два-три года положение во Франции не прояснится. А Мэри сказала: «Как только кончится война, мы поедем в Америку. Мы навестим для приличия папу, а жить будем в Нью-Йорке — там настоящая художественная атмосфера…»
О парижских событиях Нивель узнал, раскрыв «Журналь де Женев». Он не мог скрыть своей радости: мне повезло!.. Все началось с префектуры… Если бы я был там, меня бы растерзали…
Мэри по-своему истолковала его радость, шептала:
— Я тебя поздравляю, дорогой!.. Поцелуй меня крепче…
Она заказала роскошный ужин с шампанским. От вина ее лицо покрылось красными пятнами, глаза потускнели. Она вдруг начала торопить Нивеля:
— Дорогой, пойдем в номер, я очень устала…
Когда они вошли в комнату, она начала поспешно его целовать, говорила:
— Ты должен написать поэму об освобождении Парижа, все вместе — партизаны, американцы, Монпарнас и наша любовь…
Он тоже опьянел, не слушал, что она щебечет, думал об одном: хорошо, что я сейчас не в Париже…
Она его теребила:
— Скажи скорее, кто я?
Он знал, что нужно ответить «рыжая роза Миссисипи». Но вдруг все в нем возмутилось — сколько можно терпеть такое издевательство?.. Он вскочил, натянул брюки, зажег свет и показал ей язык. Он думал, что она его ударит или заплачет — что-нибудь произойдет… Но она, улыбаясь, сказала: