Андрей Волос - Хазарат
Что сказать? Боец — глупец, сержант отважен — последнее деяние его жизни, как ни крути, оказалось храбрым и доблестным.
Саид оторвал взгляд от лежащих бок о бок мертвецов.
Взвинченные успехом и нелепой смертью товарища, моджахеды с визгом и воем, орудуя тесаками и прикладами, терзали и калечили вражеские тела.
Саиду не хотелось участвовать в том, что они делали. Да он и не смог бы, не уронив при этом своего достоинства: он командир.
Однако и останавливать их было не время. Через десять минут они успокоятся сами. Еще через пять он даст команду на отход.
Скомканная мешковина валялась возле остывающих пулеметов…
Возможно, они отрежут кому-то голову. Может быть, многим.
Наверное, если бы он тоже читал книгу Секста Юлия Фронтина, его туманная, не сформировавшаяся до конца мысль насчет того, что жестокость войны диктуется самой войной, не только стала бы отчетливой, но и нашла бы неоспоримые подтверждения.
Жестокость войны вечна. Так было. И так будет. Головы? — подумаешь. Чтобы сломить упорство и самоуверенность осажденным в Пренесте, Луций Сулла показывал им головы вождей. Арминий, предводитель германцев, тоже велел насадить на копья и поднести к неприятельскому валу головы убитых… А Домиций Корбулон, осаждая Тигранокерт, казнил Ваданда и, чтобы ужаснуть неприятеля, велел баллистой запулить свежую черепушку внутрь укреплений…
Неведомый Саиду Пашколю Секст Юлий Фронтин, сотканный из жаркого дымного воздуха, трепещущего над забрызганными кровью камнями, усмехался: а ты как думал?
Щурясь, Саид поднес ладонь ко лбу и еще раз оглядел котловину.
— Отходим! — приказал он.
Через десять минут бойцы небольшого отряда растворились в ущелье, унося с собой еще не остывшее железо.
КОТЛОВИНА
Много позже Артем обнаружил, что о тех двух днях помнит больше, чем мог бы видеть, даже если бы обрел способность находиться сразу всюду. Бессчетные обстоятельства произошедшего рисовались перед ним призрачными, часто бесцветными, но совершенно ясными картинами.
При этом память обходилась с ними иначе, чем со всем прочим своим имуществом: будто это был особый архив, что-то вроде закрытого гэбэшного спецхрана, куда доступ если и возможен, то лишь по очень особому разрешению, подтвержденному бумагой с синими печатями.
Будь его воля, он и вовсе закрыл бы двери этого мрачного заведения, навесил замки, забил косой доской — не знать, не помнить, забыть, пусть заживет, затянется: когда-нибудь проведешь ладонью по культе, а ничего нет — будто и не было.
Забыть не получалось. Спасибо и на том, что не всегда помнил, не каждую минуту.
При этом (если развивать сравнение с хранилищем), архивная документация была хоть и изобильна, но не вполне однозначна. Многое в ней существовало в качестве предположений, но лично ему эти предположения представлялись несомненными фактами.
Казалось, случившееся расслаивает сознание, населяя каждый отдельный пласт мыслями и чувствами других людей — тех именно, чьи тела (и части тел) они выносили из котловины, где погибла рота капитана Розочкина.
Надо полагать, что, поджидая роту, три пулемета (один из них крупнокалиберный ДШК) заняли к рассвету самые выгодные в тактическом отношении позиции: два — на склоне одной высоты, третий — на вершине соседней, для перекрестного огня. Стреляные гильзы весело и даже празднично блестели на солнце: уже никому не нужные, никчемные, они нисколько не тяготились своей бесполезностью.
Сержант Просяков рассказал, что в кишлаке они видели двух духов. Духи ускользнули, Розочкин решил двинуть дальше, чтобы, вероятно, в конце концов настичь беглецов.
Но почему рота не обнаружила засаду? Почему так беззаботно растеклась по цветущей долине — будто на прогулке?
Этому было только одно объяснение: противник принял все меры, чтобы тщательно замаскировать позиции.
Нашлось и подтверждение — несколько брошенных душманами кусков мешковины. Наверное, накрывшись коричнево-желтой мешковиной, человек совершенно сливался с бурыми тонами осыпных склонов. И даже на зеленом холме выглядел всего лишь куском скалы, камнем, не вполне обросшим травой.
Случившееся представлялось так ясно, что временами ему казалось, будто он сам был там, под пулеметами. Картина уничтожения вставала целиком, увиденная не одной, а, пожалуй, парой десятков глаз; более того, несколько из этих пар принадлежали не гибнущим товарищам, а врагу — тем людям, что смотрели сверху в прицелы.
Он не только видел, с какими удивленными лицами валились наземь первые, но и сам был и одним, и другим, и третьим из них — размноженный взгляд, перед тем как погаснуть, в последнее мгновение жизни останавливался то на отдельном камушке в галечной россыпи, то на нескольких травинках, то на крапчатой поверхности сухого булыжника.
Вместе с другими он падал, надеясь найти укрытие за отдельными валунами и в мелких, по колено, щебенистых овражках, сбегавших к руслу реки.
И он же, глядя сверху, азартно понимал, что их попытки укрыться совершенно напрасны.
Казалось, это прямо у него на глазах сарбазы, поначалу искавшие укрытия наравне с советскими, дружно поднялись на ноги и, кидая автоматы и поднимая руки, с разноголосым воем кинулись к зарослям, к дальнему краю долины, где она снова обращалась в узкое ущелье… но на полпути их настигли пулеметные очереди, и все они остались лежать между валунов.
Так ли было? Скорее всего.
Но, с другой стороны, почему, например, капитан Розочкин с первой секунды боя повел себя так, будто не видел иного выхода, кроме как оказаться убитым, хотя не мог еще знать точно, что никакой иной возможности действительно не существует не только для него, но и для всех его бойцов?
Он открыто и яростно метался между залегшими, однако пули облетали его, как облетали бы раздраженные осы. Пули бились возле ног капитана, разрывались, обжигали вспышками, рвали одежду. Пуль было много, очень много: кому-нибудь даже могло показаться, будто он видит, как они густым роем летят на встречу с капитаном. Но удивительным и совершенно невероятным образом ни одна из них его не задевала, и, мгновенно упав за камень, чтобы уберечься от самых настырных, он снова вскакивал — как будто для того, чтобы предоставить пулям новые, еще более плодотворные возможности для встречи с собой.
Почему он оставался невредим, хоть успел расстрелять три рожка и кинуть три гранаты, одна из которых на несколько минут прервала работу пулемета?
И почему, когда Розочкин, явно уже вышедший за рамки нормальных отношений между людьми и пулями, увидел поднимающих руки афганцев и крикнул своим бойцам: «Стреляйте в них! Бейте предателей!», и один из союзников, еще не бросивший оружия, обернулся и с ходу, неприцельно, наотмашь, будто для очистки совести, для галки в ведомости ударил в него длинной очередью, — то почему же, почему вся она, такая случайная и нелепая, не прошла мимо?
Розочкина швырнуло на спину, он несколько секунд тянул шею и ежился, а потом замер, сжав кулаки на груди, отмеченной строчкой семи пулевых отверстий, и возмущенно глядя в светлеющее небо.
Можно ли объяснить его действия в последние минуты тем, что капитан осознал страшную, роковую ошибку, приведшую к бесполезной гибели его роты? А осознав, внутренне вычеркнул себя из списка живых, вывел за скобки, тем более что, случись так, повези ему несказанно, неслыханно, останься он и в самом деле жив посреди черной бойни, судьба его, такая счастливая, вряд ли продлилась бы более месяца или двух, покуда не был бы приведен в исполнение приговор военного трибунала?..
Или все не так, все выдумки и глупости, а капитан и в шаге от гибели продолжал жить в мире ненастоящей смерти?
Ужасно, ужасно все путалось в голове, когда Артем думал об этом.
Поэтому старался не думать: пусть лежит в спецхране. Иначе с ума сойдешь.
Конечно же, он не видел, как погиб капитан Розочкин. Просто еще накануне знал подробности его смерти: сержант Просяков вкратце рассказал, едва шевеля белыми губами, и его слова мгновенно облетели тех, кто готовился идти в проклятую котловину.
Трупы пролежали всего лишь день, ночь и еще полдня, но лютая дневная жара сделала свое дело.
Котловина полнилась дрожащим маревом тления. Перед тем как волочь по камням каньона, чтобы в конце концов погрузить на БМП, солдаты, чтобы немного сбить запах, поливали тела соляркой. Солярку носили канистрами от машин… через каньон, по воде… тяжелые горячие канистры солярки.
Сон?
Не сон?
Нет, все происходит на самом деле — но так же медленно, как это бывает во сне.
Медленно ползали цветастые жуки по кускам плоти, медленно взмывали стаи изумрудных мух. Сам воздух — густой, полупрозрачный, вроде подтаявшего говяжьего холодца — не предполагал ни быстрого полета, ни мгновенного движения. Солдаты зачарованно бродили от одного трупа к другому — будто сдавленные чем-то, будто шагая по дну зеленоватого моря, вся неизмеримая толща которого пригибала их к окровавленной земле…