Джеймс Джонс - Только позови
Потом, в декабре, напали японцы, но две тысячи долларов были в целости и сохранности дома у Линды. Она добавляла к ним свой заработок и получала, кроме того, сколько разрешалось по его аттестату.
Стрейндж ни с кем не поделился планами насчет ресторана. Ему было неловко говорить, что он собирается бросить армию, и особенно ребят в роте. Пару раз он чуть было не рассказал обо всем Уинчу. Но он помнил, что творилось с Уинчем, когда он сообщил, что женится, и это удерживало его. Как только Уинч не издевался над ним, дежурка ходила ходуном от его гогота и топота. Стрейндж тогда едва не поссорился с Уинчем насмерть.
Он, конечно, знал, что у Уинча где-то есть жена. А может, он развелся. Другие вроде тоже были не в курсе. Но он помнил, как в Форт-Рили по гарнизону ходила высокая женщина с длинной шеей и широченными бедрами, Уинчева жена. Видно, между ними что-то не заладилось, раз Уинч не взял ее с собой на Оаху. Поэтому он опять спустил Уинчу его коленца, хотя и дал понять, что не нужно встревать в чужие дела.
Стрейндж сознавал, что ему не хочется распространяться о ресторане. При мысли навсегда оставить армию ему делалось не по себе. Он вздохнул и медленно выпрямился. Рука ныла по-прежнему. Палуба совсем опустела. Пароход все дальше отходил от побережья, горы скрывались из виду.
Когда сжимаешь или отпускаешь руку, в ладони какая-то глубокая ноющая боль, она захватывает всю кисть и поднимается на предплечье. Надо взять у дежурного сонную таблетку.
Если он будет ходить только верной картой, через шесть месяцев демобилизуется. Война протянется еще долго. Полгода в госпитале, операция — другая, и он на воле. Выходное пособие плюс не выплаченное содержание и плюс денежки, заколоченные Линдой на оборонном заводе в Цинциннати, — как раз хватит, чтобы открыть ресторан. Сразу же, как только он окажется на гражданке. А там и послевоенный бум подоспеет. Порядок!
И все-таки эта перспектива угнетала его. Она и радовала и угнетала одновременно.
Вдобавок у него прямо-таки что-то разрывалось в груди, когда он видел перевязанного, беспомощного Прелла. Разве таким, как он, отчаянным место на больничной койке? А с другой-то стороны, Прелл из тех, кому всегда достается больше других. Молод еще, не все понимает. Нет, видать, начинает понимать.
Интересно, сколько ему годков — парню? Двадцать три или двадцать четыре. Ему-то самому двадцать восьмой пошел.
Ранили — это ничего, хорошо, что не кокнули. Быстро, один момент, ничего не чувствуешь. Вот потом плохо, столько натерпишься, сил нет.
Бросив последний взгляд в окно, Стрейндж повернулся и пошел к трапу. Надо бы поскорее уснуть, а то утром рано вставать — мало ли что понадобится Преллу.
Глава пятая
Они подошли к сан-францискской бухте ровно в шесть вечера. За кормой на западе садилось солнце. Оно заливало все вокруг красновато — золотистым светом. Видимый далеко с моря, впереди золотел гигантский мост, под его обвисшими, как брюхо, массивными кабелями протянулся хрупкий на вид дорожный пролет. По обе стороны моста так же золотели холмы. Это и в самом деле были Золотые ворота в Америку, подпираемые двумя высоченными пилонами. Пароход приближался к ним, но людям на борту казалось, будто время остановилось. На открытой верхней палубе, обычно отведенной для офицеров, сейчас набились все, кто только мог кое-как передвигаться. Видавшие виды поседевшие ветераны и те плакали, глядя, как неторопливо и торжественно выплывало из пролива им навстречу величественное сооружение. Люди задрали кверху головы, когда судно проходило под мостом, и пароходные гудки слились с нестройным «ура». За мостом была родная земля, наконец-то они были дома. Пароход шел дальше, и постепенно отделялись от берегов остров Алькатрас, за ним Эйнджел-Айленд, потом Форт-Макдауэлл, откуда началась заморская служба большинства из них. Справа по борту сиял порт Эмбаркадеро. Судно описало дугу и медленно пошло к пристани. За ней плавными линиями возвышались Телеграф-Хилл и Ноб-Хилл. Жадные взгляды не пропускали ни единой мелочи. Они еще не знали, что всем им, почти всем без исключения, больше ничего не удастся увидеть в Сан-Франциско и в районе залива. Если б они знали это, то всматривались бы в каждую мелочь еще пристальнее и напряженнее. Пристань была уже забита санитарными машинами, военными и гражданскими, а они все еще прибывали одна за другой. Пароход пришвартовался, и белые халаты начали протискиваться сквозь толпу на палубе, уговаривая раненых сойти вниз.
Сильнее всего поражало, как разросся город. Масса новых портовых, промышленных и городских зданий. Кто не был здесь, как Лэндерс, всего полгода и те видели разницу. Словно вырос целый лес труб, дыму стало вдвое больше. Удвоилось количество грузовиков на улицах, утроилось количество судов в гавани. То и дело попадались какие-то сооружения, постройки, и всюду люди, люди. Тем, кто был на фронте год — два или больше, как Стрейндж, казалось, что перед ними другой город. Раненых согнали вниз, выгрузили на берег, затолкали в санитарные машины, откуда мало что увидишь. Операцию провели так, как если б это была очередная партия скота. Вытянувшись колонной, санитарные машины направились в Общевойсковой военный госпиталь Леттермана. Блокировав движение, полиция дала им зеленый свет. Колонна шла группами по двадцать-тридцать машин, а в промежутках пропускали скопившийся в поперечных улицах городской транспорт. Некоторые машины сделали по три — четыре ездки. Счастливчики на задних лавках через окно мельком видели город.
Сорока восемью часами позже большинство прибывших снова были в пути, их погрузили в эшелоны, некоторых — в самолеты, как того паренька из ВВС с гангреной, и повезли на восток и на юг.
В этой перевалочной цепочке хуже всего пришлось Преллу. На пароходе боль в ногах от тяги груза не отпускала ни на минуту, но он молчал. Вдобавок каждое колебание судна через груз отдавалось в ступнях и дальше, до изрешеченных бедер. Все плавание он провел в страхе, что начнется шторм. Погода, к счастью, стояла тихая.
С той минуты, как пароход причалил к пристани, и до того, как Прелла засунули на полку санитарного вагона в составе, идущем на восток, его два раза снимали с вытяжки, тащили на берег, везли через весь Сан-Франциско на тряской, будто без рессор, колымаге, дважды в разных отделениях перекладывали с каталки на койку и обратно, снова везли в санитарной машине на вокзал, а там протаскивали на носилках через вагонное окно и укладывали на полку, и все это время он каждой перебитой косточкой чувствовал малейшее неловкое движение или толчок. Десяток раз ему хотелось зареветь от боли и досады, и только голое упрямство удерживало его от слез. Он решил про себя, что никто не увидит его плачущим.
Ему не довелось даже мельком поглядеть на Сан-Франциско, и он не жалел об этом.
С того момента, как его ранило и отделение возвратилось в расположение части, выходило так, что чем ближе он был к дому, к цивилизации, тем чаще его осматривали и описывали, нумеровали и метили, классифицировали и припечатывали. Иногда ему казалось, что кому-то важнее проследить, чтобы он не потерялся, а вовсе не излечить его. Он думал, что с людьми, которые отдавали жизнь и здоровье за родину, надо обращаться как-то иначе, но получалось, что никакого другого способа нет, а если и есть, то до него никто не додумался. Доходило до того, что он на самом деле чувствовал себя «куском живого мяса», как любили говорить о себе раненые на транспорте. Но он пока что молчал.
Он уже перенес две серьезные операции, и вот теперь его собрали, подвинтили, скрепили проволокой. Наверное, впереди еще одна, чтобы извлечь все эти скрепы и винты. При первом же обходе в Леттермане один из хирургов, что был помоложе, присвистнул, заглянув в историю болезни, а после с каким-то недоверчивым восхищением долго смотрел на него, как будто перед ним была бронзовая скульптура, по которой долго колотили молотком. Это польстило самолюбию Прелла.
Он хотел спасти не только ноги — он хотел спасти себе жизнь. Он давно решил, что, если ему ампутируют их, он покончит с собой. Пустит пулю в лоб или в сердце, пока еще не знает куда. Он не намерен всю жизнь валяться колодой в инвалидном госпитале. Даже если они захотят ампутировать только одну ногу, он не будет жить с одной ногой. Незачем ему это. Поэтому, рассуждал Прелл, он спасает не просто ноги — он спасает себе жизнь. Ему пока не очень хотелось умирать.
Поэтому реакция хирурга была как хорошая инъекция. Значит, по крайней мере, есть какая-то надежда. Его улыбка не относилась к пациенту, она была безличной, но Преллу было все равно; он понял, что хирург смотрит на него как на интересный случай, над которым придется основательно потрудиться. Хирург не мог знать, сколько раз Прелл упорно отказывался от ампутации. Прелл не сказал ему об этом. Он молчал, стиснув зубы. Он не сказал и о том, какую невероятную, нестерпимую боль причиняет ему малейшее движение. Ему выпала плохая карта, на руках ничего нет, но он продолжал игру, собрав все свое самообладание и не рискуя понапрасну. Он не хотел признаваться в том, что боль невыносима — это был бы довод в пользу ампутации. Однако хирург, видимо, догадывался, как ему плохо. Он был немногословен: Преллу пока что предстоит трехдневное путешествие поездом, а уж потом можно будет сказать — что-то определенное. Всего три дня на поезде, затем покой. Это далековато, в городе Люксор, штат Теннесси, зато там едва ли не лучшие хирурги — ортопеды, специалисты по нижним конечностям, и отличное послеоперационное лечение.